Сыновья
Шрифт:
— Спаситель ты наш… батюшка… родимый товарищ Сталин… Ой, Москва милая, власть ты наша родная… самая главная, самая правильная! — голосила, сморкаясь, Дарья Семенова. — Услышала бабьи слезы… прищемила нашим чертовым районным правителям хвост. Дай тебе, бог, здоровья!
— Читай… еще читай! — требовала, смеясь, Авдотья Куприяниха. — Про коров читай… про колхозы.
— Да ведь читано… который раз, — сипло отвечал Николай, складывая газету. — Помитинговали на сегодняшний день — и хватит. Завтра приходите.
Расталкивая баб, ошалело выскочила наперед Строчиха. Фонарь багряно
— Сию минуточку подавай мне корову! — завизжала она, размахивая фонарем. — И из колхоза выписывай… Часу в нем, окаянном, не желаю быть!
Бабы подхватили ее визг:
— Пра-а… коров давай… выписывай! Распускают колхозы!
— Как так распускают? — вырвалось у Анны Михайловны.
— А очень просто, — весело откликнулся, появляясь у крыльца, Савелий Федорович. Он поднял над головой «летучую мышь», снежинки закружились в полосе света, как белые ночные бабочки. Гущин вытащил из кармана лист бумаги, потряс им. — Эй, вострохвостки, сейчас чиркать начну! Выписывайтесь… кто желающие?
— Все желающие!
Бабы, толкаясь, хлынули к Гущину. Но Семенов ударил Гущина по руке, фонарь упал в снег, погас, и тотчас пропали снежинки-бабочки.
— Кто тебе дозволил?
— А что держать? Дерьмо уплывет — золото останется.
— Уплывешь ты у меня… куда Макар телят не гонял, — пригрозил Семенов.
— Так что же, Коля, — сказала Анна Михайловна, зябко ежась, — стало быть, нет теперь у нас… колхоза?
— Есть, Михайловна. И будет еще крепче!
— Коров, коров давай! — подступили к Семенову бабы.
— Успеете и утром взять. Не пропадут за ночь ваши коровы.
— Нет уж, Николай Иваныч, успокой сердце, — попросила Ольга, хватая Семенова за рукав и не отпуская. — Стосковались по коровам.
А Строчиха пригрозила:
— Добром не отдашь — сами возьмем.
— Не терпится? — рассмеялся Семенов. — Ну что с вами поделаешь, — он пожал плечами. — Берите своих коров.
Фонари светляками рассыпались по улице, освещая заснеженную, в ухабах, дорогу. Обгоняя друг дружку, перекликаясь, бабы побежали на скотный двор. Пошла и Анна Михайловна и только тут заметила, что около нее молча и, видать, давно трутся сыновья.
— Вам чего надо? — сурово спросила она.
— Ничего… — пробормотал Мишка, пятясь и натыкаясь на брата. — Мы так… гуляем.
Ленька толкнул его кулаком в спину, и он, оглядываясь, зашипел:
— Не мешай!
Повертел по сторонам головой, тихонько посвистел. Потом нерешительно, боком подбираясь к матери, заметил:
— А ты, мама, платок обронила. Поискать?
— Дома оставила. Не догадались, дурьи башки? Чем шляться, взяли бы и принесли. Не видите, мать издрогла вся?
Подошел Ленька, молча снял шапку и подал.
— А сам?.. Озябнешь, — проворчала мать, не зная, что ей делать с шапкой.
— У меня волосьев много… Я воротник подниму…
Помогая матери заправлять косу под шапку, Мишка вкрадчиво, шепотом спросил:
— За Красоткой, мама, да?.. — И громко, радостно: — Мы подсобим. Во, я ремень приготовил. Захлестнем рога, как собачка смирненькая пойдет… А подоишь Красотку — будем хлебать молоко. Эге?
— Да ведь оно вредное, — напомнила
мать.Сыновья промолчали.
— Эх вы… пионеры, — сказала она, усмехаясь. — Красные носите галстуки, в барабаны стучите, а правды не знаете. Вам только на мать кричать… А она, гляди, больше вас понимает, даром что не ученая… Ну, что языки прикусили? В Москве-то вон как рассудили правильные люди.
— Вырастем… и мы будем… правильные, — угрюмо сказал Ленька.
— Дожидайся. Матери надо слушаться, вот что. Отправляйся-ка домой, пока уши не отморозил. Мы тут с Минькой управимся.
В этот вечер и на другой день не было иных разговоров на селе, кроме как о колхозе. Выходило, как говорит партия коммунистов, как написал в газете товарищ Сталин, колхоз дело добровольное: хочешь — вступай и работай в нем, не желаешь — выписывайся, живи по-старому, как тебе нравится.
Половина села ушла из колхоза. Выписались Строчиха и Куприяниха с мужьями, Ваня Яблоков, кривой Антон Кузнец, зять плотника Никодима, Марья Лебедева и многие другие. Андрей Блинов пожелал остаться, и жена выгнала его из дому, он ходил ночевать по очереди то к Семенову, то к Петру Елисееву.
Произошло разделение села на согласных и несогласных с колхозом.
И дела пошли на поправку, и так быстро, что Анна Михайловна удивилась: как это никто не мог додуматься про то раньше…
Мужики и бабы с уважением говорили о Сталине, Анне Михайловне захотелось знать, каков он с виду, этот догадливый человек. Она слышала, что после смерти Ленина этот самый н абольший у коммунистов, вроде старшего. А старшие ей всегда представлялись важными, пожилыми, как и полагалось им быть, большебородыми людьми.
Ребята принесли из кооперации портрет Сталина и, прилаживая его на стену, в красном углу избы, заодно хотели снять иконы. Анна Михайловна раскричалась, по привычке обратилась за помощью на кухню, к спасительной веревке, и прогнала ребят.
Потом она долго и молча стояла у портрета, сумрачная, строго поджав губы.
Ей показалось, портрет висит косо, — поправляя, она сняла его со стены и подошла к окну. Губы у нее дрогнули.
«Скажи на милость, бритый… как мой Леша», — невольно подумала она, просветлев лицом.
Сходства, конечно, никакого не было, но то, что Сталин был бритый, Анне Михайловне понравилось.
— Вот только усы черные… У моего Леши посветлей были… Поди, женатый и ребят имеет… А не старый, — сказала она вслух.
Весной вернулись в колхоз двенадцать хозяйств.
Их принимали на общем собрании, затянувшемся за полночь.
Много было смеху и шуток, много было сказано и хороших слов. Анна Михайловна наблюдала за Николаем Семеновым, и по тому, как он сосредоточенно-оживленный, потряхивая огненной шапкой волос, громко и весело говорил на собрании, как охотно отвечали ему на шутки мужики и бабы и, главное, по тому, как выходили к столу разопревшие и красные, точно из бани, беглецы и, робея, запинаясь, просили сызнова принять их в колхоз, — она поняла: колхозное дело стало нерушимым. И это согласие, царившее на собрании, это веселье людей были ей приятны.