Сыновья
Шрифт:
Ветер принес на бугор одуванчики. Чья-то добрая рука посеяла горсть ржи. Осенью могуче встала на могиле сизая озимь, весной раскустилась, пошла в трубку. Как в поле, закачались тонкие коленчатые стебли, выкинув усатый крупный колос. И вместе с рожью глянули в небо васильки, словно ясные Лешины очи.
Боясь лишнего рта, Анна Михайловна не нанимала няньки, тащилась в поле с двойнями. А когда они немного подросли, запирала ребят в избе, оставляя на полу, как котятам, блюдца с молоком и крошеным хлебом. Чего только не творили они в избе! Опрокидывали чугун с коровьим пойлом, ели угли, дрались из-за веника, гонялись за тараканами, вытирая голыми животами пыль под лавками,
Голодным плачем встречали сыновья мать, грязные, мокрые, в ссадинах и синяках. Сердце у нее мучительно сжималось.
Она хватала сыновей на руки, тетешкала, обмывала, приговаривая:
— Ничего, ребятушки мои, ничего… Вот я царапки маслицем скоромным смажу. К свадьбе заживет!
Как ни тянулась из последних сил Анна Михайловна, как ни изворачивалась по хозяйству, она не могла вылезти из нищеты. Волостной комитет взаимопомощи поддерживал ее деньгами и хлебом. Как-то в уезд пригнали с фронта бракованных лошадей. Комитет взаимопомощи выхлопотал одну для Анны Михайловны.
Все село сбежалось смотреть, когда Николай Семенов привел в поводу низкорослую гнедую кобылу. Она была заморена до того, что ее качало ветром. Горбато проступал хребет, ребра расходились от него кривыми сучьями. Грязной бахромой висела длинная шерсть под брюхом, холка и плечи были сбиты до живого мяса.
— Вот так рысак! Собакам на корм пуда три потянет, — потешался ямщик Исаев, только что выпущенный из тюрьмы.
Анна Михайловна с ненавистью огрызнулась:
— Тебя бы собакам скормить.
— Попробуй… Нет, вы гляньте, мужики, на кобылу. Ну, в аккурат патрет Советской власти! — злобно хохотал Исаев.
— За такие разговоры к сыну в гости отправим, — пригрозил Семенов.
— Руки коротки.
— Ничего, хватит рук на сегодняшний день к стенке поставить.
— Ставь, шантрапа беспортошная, ставь!.. — забрызгал слюной Исаев. — Все равно дышать нечем… продразверсткой задушили.
— Подохнешь — воздух на селе будет чище.
Кобылу поставили во двор. Чтобы она не завалилась, ее подвязали на ночь под брюхо старыми вожжами, закинув концы на переклад и крепко стянув узел.
В ту ночь Анна Михайловна почти не сомкнула глаз. Уложив ребят, она зажгла фонарь, прихватила лохань с теплой водой и отправилась во двор. Кобыла понуро покачивалась на веревках у яслей, слабо переступая разбитыми ногами. Вожжи не давали ей упасть. Она не подняла головы, когда Анна Михайловна залезла с фонарем и лоханью в стойло.
— Страдалица ты моя… мученица, — прошептала Анна Михайловна, подсовывая под веревки пучки соломы, чтобы не так резало. — Ну, взгляни на меня, на хозяйку свою… Ну?
Кобыла скосила на огонь темный печальный глаз и равнодушно пошлепала отвислыми губами.
— Не признаешь?.. Ах ты, сердитая!
С тихим, грустным смехом Анна Михайловна погладила морду кобылы. Сняв платок с головы, заботливо вытерла гной из покорных глаз. Потом осторожно промыла водой раны, смазала их снадобьем, которое ей дал сосед Петр Елисеев.
— Болит? Ну, потерпи, дурочка, что поделаешь, — уговаривала она шепотом. — Скорей заживет… Вот как тебя звать, не знаю… — задумалась она. — Хочешь, Машкой буду звать? Была у меня телка Машка. Очкастая, белоногая, чисто картинка… Продала ее, как Лешу в Питер отправляла… Ha-ко, похрусти, Машка, сенцом… — И она совала ей гороховину. — Не хочешь? А хлебца хочешь?
Повесив фонарь на крюк,
Анна Михайловна побежала в избу, пошарила в суднавке [2] . Там лежала завернутая в тряпицу горбушка хлеба, припасенная на завтрак сыновьям. Анна Михайловна ощупала ее впотьмах, горбушка была как будто порядочная. Отломила мякоть, подумала, нерешительно взвесила горбушку на ладони и отломила еще кусок. Теперь остаток горбушки был так мал, что его не стоило оставлять в суднавке.«Преснушек ребятам напеку… Каши сварить можно… сыты будут», — успокоила себя Анна Михайловна и, забрав в фартук весь хлеб, вернулась во двор, из рук покормила Машку. Налила в лохань воды для пойла, хотела помять вареной картошки и посыпать ржаными высевками, да вовремя вспомнила: лошадь не корова, пойло любит чистое.
2
Суднавка— кухонный шкаф.
Присев на корточки, точно маленькая, с любопытством следила, как, пофыркивая, шевеля ушами, тянет кобыла воду. Анна Михайловна попробовала подсвистеть Машке, памятуя старинную примету, что лошадь под свист охотнее пьет. Но, как ни старалась, свиста у нее не получалось. «Подрастут ребятушки мои, они тебя, Машка, и на водопой сгоняют, и подсвищут вволю», — подумала она.
Потревоженная светом и движением, поднялась в загородке корова. Подошла, вздохнула и, просунув между жердями голову, лизнула хозяйку в щеку теплым шершавым языком.
— Я тебе задам! — строго сказала Анна Михайловна, отмахиваясь. — Пошла на свое место… Пить захотела? Не гостья, потерпишь до утра.
Машка оторвалась от лохани, долго жевала губами, словно раздумывая, что ей делать дальше. С волосатых мокрых губ падали в лохань редкие капли. Анна Михайловна подбросила в ясли лишнюю охапку духовитого лугового сена и зачмокала призывно и просяще. Кобыла пожевала еще и, махнув облезлым хвостом, точно сказав: «Ну, уж ладно… ради тебя, так и быть, поем», — сунула морду в ясли и медленно, с трудом захрупала.
— Вот и хорошо… Аппетит — первое дело, — одобрительно сказала Анна Михайловна, присела на плетюху с сеном и под этот чуть внятный, успокаивающий хруст задремала… А на рассвете очнулась, почистила Машку веником и пошла месить преснушки ребятам.
Сосед Петр Елисеев, зайдя во двор проведать кобылу, учил Анну Михайловну:
— Главное — не давай ей попусту тратить силы. На привязи поболе держи. Я, знаешь, в гражданскую в кавалерии служил и, стало быть, лошадиный норов знаю… Пусть наливается яблоком. Овсеца не жалей. Сама недоешь, а коню подбрось. Тут кобыла твоя и взыграет… Да на кой ляд ты раны тряпками залепила? А, дура баба! — горячился он, прикусывая бурый, выцветший ус. — Мясо живое, воздухом дышит… Постой, я сам…
Елисеев любил толковать о лошадях. По утрам, сталкиваясь с Анной Михайловной у крыльца или огорода, он первым делом справлялся о Машке, а потом уж здоровался. Коренастый, обожженный солнцем до лишаев, в побелевшей, замаранной дегтем гимнастерке без ремня и пуговиц Елисеев вдохновенно говорил:
— Конь — первая наша подмога, что на войне, что дома. Завсегда спасет. Эвот, видела? — Он поворачивал короткую тугую шею и, откинув белесую прядь волос, показывал стесанное ухо. — Чисто бритвой паны сбрили… Не увернись мой Соколик маленько — лежать бы мне с раскроенной башкой… Вот был конь так ко-онь! Мастью — каурый, характер — огонь. Все понимал, только что не говорил.