Чтение онлайн

ЖАНРЫ

т.2. Проза и драматургия
Шрифт:

Мы с Джумбером помылись у меня в номере, причем мрачноватый инструктор Ермаков, не произнеся практически ни одного слова, вытащил из ладоней Джумбера несколько стальных заноз и, совершив доброе дело, также мрачно удалился. Я дал Джумберу одеколон промыть ранки, он долго нюхал «Арамис», качал головой.

— Хорошо в Москве жить — сказал он, изучив наконец банку с одеколоном. — А у тебя что-нибудь есть туда-сюда?

Выпивки у меня туда-сюда не было, надо было идти в бар, и Джумбер, вздохнув, уселся на край кресла, ждал, пока я переоденусь.

— Ты зачем полез? — спросил я. — Мы же с Костей уже на опоре были. Ты нас не видел?

— Видел. Я лицо ее видел.

Совсем девушка плохая стала — бледная, белая, как снег. Совсем могла умереть.

— Зря ты полез, — сказал я. — Без страховки. Да и выпивши.

— Э-э! — махнул рукой Джумбер. — Я же не за рулем!

Он принялся внимательно рассматривать свои голубые стеганые брюки в пятнах и полосах тавота, и я предугадал, что он дальше скажет: «Совсем пропали брюки, туда-сюда!» Но вместо этого он, не поднимая глаз, сказал:

— Я теперь вообще выпиваю. От меня, Паша, жена ушла.

— От меня тоже, — механически ответил я, но он, кажется, вообще не услышал моего ответа.

Сидел, смотрел на брюки.

— Кто такая? — спросил я. — Русская?

— Да, — ответил Джумбер. — Русская. Украинка. Из Полтавы. Я хотел со скалы броситься. Потом хотел в Полтаву полететь, но братья не пустили. Паспорт отобрали и караул у дверей поставили.

— Ну и правильно, — заметил я. — Приехал бы ты в Полтаву. Ну и что? Чего бы добился?

— Я убить ее хотел.

— А… с такой целью… радикально…

— У нас под домом автомат немецкий с войны есть. И патроны. Триста штук.

— Да что за глупость, Джумбер? — рассердился я. — Что за ерунда? Убить! Зарезать! Дикость! Сам небось пьянствовал и гулял. Ну, гулял же?

Джумбер вскочил, и на его лице, перемазанном тавотом, отразились отвага и честность.

— Паша! — воскликнул он. — Клянусь памятью отца! Никогда не гулял. Три-четыре раза — и все. И то — вынужденно.

— Как это вынужденно?

— Две ленинградки и одна из Киева, — защищался Джумбер, — сами приставали. Паша, не мог удержаться! Проклинал себя. Приходил домой — вся душа черная. Дом построил. Корова есть, машина есть, барашки есть. Зачем ушла? Ничего не взяла, три рубля не взяла. Золотой человек. Я ей написал письмо из четырех слов. Иришка! — первое слово. Любил — второе слово — и буду любить. Все! Она написала ответ, полтетрадки, все в слезах.

Джумбер закурил, естественно — «Мальборо».

— Написала, — продолжал он, — что любит, но не может жить с таким зверем и бабником.

Мы помолчали.

— Сейчас-то у тебя кто-нибудь есть? — спросил я.

— Конечно, есть, — печально ответил Джумбер.

В бар мы не пошли, потому что Джумбер вдруг сказал, что в таком виде он в бар не пойдет, но мне почему-то не хотелось с ним расставаться, даже мелькнула мысль, что, если мы сейчас расстанемся, я его «брошу». Я пошел его проводить. На скамеечке перед входом в гостиницу сидела замерзшая Елена Владимировна. Я познакомил ее с Джумбером, он тут же приободрился и сказал что-то привычно пошлое, вроде «это только сперва больно, а потом приятно»… а может, и что-то другое… ну, одним словом, что-то из этого класса. Мы прошли через лесок, через речку, через поселочек географического института, поразговаривали, как было отмечено выше, с Иосифом и дошли до джумберовского дома. Елена Владимировна в мужской разговор не встревала, шла скромно, ну просто козочка. Ее скромность, кажется, еще больше, чем красота, потрясла Джумбера. Он косил олений глаз в сторону столичного телевидения и вроде бы совершенно не жалел, что в свое время не бросился со скалы.

Дом у Джумбера был действительно новый, и асфальт за воротами имелся,

и живность виднелась. Джумбер зазывал нас на какие-то потрясающие заграничные и местные напитки, но мы твердо отказались. Он расстроился, стоял у новых, железных, только что крашенных зеленой армейской краской ворот с какими-то нелепыми кренделями, сваренными местным сварщиком из арматурного ребристого прута, — грустный, печальный, постаревший. Я почувствовал к нему почти братскую любовь — уж кто-кто, а я-то знал, как ужасно, как невыносимо холодно сейчас переступить порог пустого дома. Я неожиданно для себя обнял Джумбера, и он вдруг откликнулся горячим кавказским объятием.

— Что мне делать, Паша? — спросил он.

— Насчет Полтавы? Подожди немного, не нажимай… Может, образуется… Люди не любят, когда на них нажимают…

Дал совет. Кто бы мне дал совет? Может быть, моя прекрасная леди? В сумерках ее лицо было просто прекрасно без всяких метафор. Казалось, что она бесконечно терпеливо ждет, когда с моих глаз спадет чернота и я увижу наконец сияющий голубым светом выход из своего мрачного грота… Мы вышли на дорогу. Горы уже сделались стального цвета, и только на самой верхней полоске ледовой шапки Донгуз-Оруна тлел последний закатный луч, будто там протянули блеклую оранжевую ленточку… Вот Лариска сейчас бы сразу — о чем говорили? Что за Полтава? Это что — кодовое слово? Полтава звучит как «шалава»… И так далее. А Елена Владимировна — ни звука, ни слова. Довольна, что мы вместе присутствуем под мирозданием. Ждет. Терпеливо ждет. Ей-Богу, какая-то святая! Что же это за чудо такое? Ведь бесконечно не может это продолжаться, бросит она такого балбеса, как пить дать, бросит! Останешься ты, Паша, с двумя осколками в руках!.. Я обнял за плечи Елену Владимировну.

— Не холодно?

— Теперь — нет, — ответила она.

Бревно собрался уезжать, а я собрался его провожать. Окончился его одиннадцатидневный отпуск, по сусекам наскребенный из сверхурочных, каких-то воскресений и мероприятий. Там, в Москве, куда он попадет сегодня вечером, никто не знает, что его по-настоящему-то зовут Бревно. Завтра он вообще превратится в профессора, доктора химических наук Сергея Мадандина, нетерпеливого деспота и холодного педанта. Подписывая зачетки студентам, он будет мрачно им говорить, неразборчиво, сквозь зубы: «У нас растет число образованных людей и стремительно уменьшается число культурных». (Иногда на экзаменах он просил студентов спеть что-нибудь из великого химика Бородина, ну, что-нибудь самое популярное, половецкие пляски, к примеру. «Образование, — мрачно при этом говорил он, — это часть культуры. Только часть».)

Мы шли по баксанской дороге к автобусу, я нес его лыжи, а он — рюкзак. Шли в невеселом расположении — он, как я полагаю, из-за своих химическо домашних дел, а я — от внезапно пришедшего ощущения скорого одиночества.

— Ты можешь спросить у меня, сколько мне лет? — спросил Сергей, и это было настолько глупо, что я промолчал, подумал, что он разговаривает сам с собой.

Чего мне спрашивать, если мы с ним были одногодки и учились когда-то в одном классе? Но он разговаривал, оказывается, не с собой, а со мной.

— Слышь, Паш? — снова спросил он.

— Ты что — рехнулся?

— Нет, ну ты спроси.

— Покупка, что ли?

— Ну спроси, говорю тебе!

— Скажите, пожалуйста, Бревно, сколько вам лет? — спросил я.

— Сто, — сказал он.

— Ну и что?

— Знаешь, кто так отвечал?

— Понятия не имею.

— Ну, тот тип, такой белобрысый парнишка, когда Монтан к нему сел.

— Ты что, Серый, тебе плохо?

Поделиться с друзьями: