Та третья
Шрифт:
Изобилие такого гнусного вранья заставляет меня понемногу опомниться. Остшиньский, редактор «Летучих Листков» и, вместе с тем, ex-жених Кази, должно быть ошалел, потому что переходит всякие границы. Понятно, я выставлю картину в Варшаве; но, во-первых, я никому ещё об этом не говорил; во-вторых, вице-президент товарищества поощрения изящных искусств ни о чём меня не спрашивал; в-третьих, я ему ничего не отвечал; в-четвёртых, моя мать умерла десять лет тому назад; в-пятых, я не получал ни откуда приглашений выставить мою картину.
Ещё хуже: в одно мгновение
Вместе с этим приходит Стах Клоссович с утренним номером «Скорохода». Телеграмма есть и в «Скороходе». Я вздыхаю свободнее.
Теперь начинаются поздравления в розницу.
Старик Студецкий, скотина фальшивая до мозга костей и сладкая как сахар, потрясает мою руку и говорит:
— Боже милосердый! я всегда верил в ваш гений, коллега, всегда защищал вас… (а знаю, вы называли меня ослом…), но… Боже праведный… может быть вы не хотите, чтобы такой fa-presto, как я, называл вас, коллега, коллегой… в таком случае, коллега, простите мою привычку…
В глубине души я желаю ему провалиться, но не могу ничего сказать, потому что в эту же минуту меня отводят в сторону Карминьский и говорит тихо, но так, что его все слышат:
— Может быть вам нужны деньги?.. Скажите только — и я… того…
Карминьский известен среди нас своею готовностью помогать ближним. Не проходит дня, чтоб он не сказал кому-нибудь из нас: «Если вы, коллега, нуждаетесь, то шепните мне словечко, а я того… до свидания!» У него действительно есть деньги. Я отвечаю ему, что если не достану в другом месте, то обращусь к нему. Тем временем подходят другие, всё добрые малые, и тискают меня в объятиях так, что у меня бока начинают болеть. Наконец, ко мне приближается Святецкий; я вижу, что он взволнован. Но Святецкий скрывает своё волнение и говорит резко:
— Хотя я вижу, что ты жидеешь, но всё-таки поздравляю!
— Хотя я вижу, что ты глупеешь, но всё-таки благодарю! — отвечаю я, и мы обнимаемся изо всей силы.
Вах Потеркевич заявляет, что у него в горле пересохло. У меня нет ни гроша, но у Святецкого есть два рубля, у других — тоже в скромных размерах. Наступает складчина и — пунш… Пьют моё здоровье, качают меня на руках, а когда я заявляю, что дело с Сусловскими налажено, пьют и за здоровье Кази. Тогда Святецкий подходит ко мне и говорит:
— Ты думаешь, молодой идиот, что они не читали газет перед тем, как панна написала тебе записку?
Ай, гнусная рожа! словно обухом меня в лоб угодил. С одной стороны кругозор мой значительно расширяется, с другой — дьявольски омрачается. От Сусловских всего ожидать можно, но чтобы Казик была способна на такие соображения…
Однако, очень
правдоподобно, что утром они прочли телеграммы и тотчас же послали за мной.В первую минуту я хочу лететь к Сусловским, но не могу оставить компании.
Приходит Остшиньский, элегантный, холодный, самоуверенный, в свежих перчатках, по обыкновению. Прожжённая бестия!
Уже с порога он начинает покровительственно помахивать тросточкой и говорит:
— Поздравляю, маэстро, и я поздравляю.
Это я он произносит с особым ударением, как будто поздравление от него значит больше, чем от кого бы то ни было.
Очень может быть, что и так…
— Что ты тут нагородил? — кричу я. — Как видишь, я только из «Летучих Листков» узнал обо всём.
— Это меня вовсе не касается, — говорит Остшиньский.
— О выставке картины я не говорил.
— Но теперь говоришь, — флегматически отвечает Остшиньский.
— И матери у него нет! — кричит Войтек Михалек.
— Это мало меня интересует, — с достоинством возражает Остшиньский и снимает другую перчатку.
— Но телеграмма-то — настоящая?
— Настоящая.
Это утверждение успокаивает меня окончательно. Движимый чувством благодарности, я наливаю ему пуншу. Он прикасается губами к стакану, выпивает глоток и потом говорит:
— Прежде всего, твоё здоровье, а второй глоток в выпью… знаешь за чьё?.. Поздравляю тебя вдвойне.
— Откуда ты это узнал?
Остшиньский пожимает плечами.
— Потому что Сусловский был сегодня в редакции в восьмом часу.
Святецкий начинает что-то ворчать о человеческой подлости вообще, я не могу больше выдерживать и хватаюсь за шляпу. Остшиньский выходит вместе со мной, но я оставляю его на дороге и через несколько минут во второй раз звоню к Сусловским. Отворяет мне дверь Казя, — отца и матери нет дома.
— Казик! — говорю я сурово, — ты знала о телеграмме?
— Знала, — отвечает она спокойно.
— Ах, Казик!..
— Чего же ты хочешь, мой милый? Не удивляйся, папа и мама… нужен же им какой-нибудь уважительный повод, чтобы согласиться на твою просьбу.
— Но ты, Казя?
— А я воспользовалась первою возможностью… Ты не поставишь мне это в вину, Владек?
В глазах у меня проясняется; мне кажется, что Казя вполне права. Собственно говоря, зачем я сюда прилетел, как сумасшедший? Тем временем Казя приближается и кладёт головку на моё плечо; я обнимаю её за талию, она перегибается через мою руку, закрывает глаза и шепчет:
— Нет, нет, Владек… не теперь… после свадьбы… умоляю тебя!
Вследствие её просьбы я крепко целую её. Глаза Кази покрываются какою-то дымкой. Она закрывает их рукою и говорит:
— А я так просила, чтобы ты не…
Выговор и взгляд из-под руки растрагивают меня до такой степени, что я целую её во второй раз. Когда кто-нибудь кого-нибудь любит, то естественно чувствует большую охоту целовать любимое существо, чем, например, бить его… А я люблю Казю без меры и памяти, всю жизнь, до смерти и после смерти. Она или никто — и баста!