Табак
Шрифт:
Длинный наклонился над ним, но увидел только бесформенную массу вспухших мускулов, перебитых хрящей носа и сгустки крови. Потом в этой массе, потерявшей всякое подобие лица, открылись и с нечеловеческой силой впились в него холодные, серо-стальные глаза. Агенту стало страшно. Это был не просто физический страх, а что-то другое – чувство глубокого смятения; но, отупевший от ракии, он не понимал, что это.
– Собака! Ты будешь говорить? – прохрипел он.
– Я ничего не знаю, – ответил Лукан.
– Кого ты ждал на вокзале?
– Никого.
Под взглядом этих серых, стальных глаз агент снова почувствовал глубокое смятение. Ему показалось, что на него угрожающе смотрят все жертвы, которых он когда-либо истязал.
– Слушай, ты!.. – сказал он. – Если не будешь говорить, живым отсюда не выйдешь. У тебя жена и дети есть?
– Есть, – ответил Лукан.
– Говори
– Никого не знаю.
Агент схватил сломанную руку арестованного и грубо дернул ее. У Лукана вырвался глухой, болезненный стон. Нервно хихикая, агент несколько раз дернул больную руку, потом снова нагнулся над своей жертвой. Лукан уже не мог вымолвить ни слова и опять лишился чувств, но глаза его говорили: «Зверь!.. Я сильнее тебя».
И Чакыр проснулся рано в этот день, но не бодрый, а измученный кошмарными сновидениями. Всю ночь его преследовала зеленая ядовитая змея. Он пытался наступить ей на голову сапогом, но это ему не удавалось. Змея куда-то ускользала, а потом снова бросалась на него. Наконец Чакыр проснулся в холодном поту. Он не мог вспомнить, ужалила ли его змея. И так как сны бывают вещие, он с утра заглянул в маленький пожелтевший сонник, унаследованный от отца. Сонник гласил: «Если тебе приснится змея, увидишь зло от женщины». Чакыр мрачно закрыл книжку. Так!.. Значит, сон в руку, и то, о чем он вот уже год лишь смутно догадывался, со вчерашнего дня стало для него ясным как белый день.
Хмурый и злой, Чакыр подошел к умывальнику, намылил лицо и начал бриться. Вчера шпики донесли, что сегодня рабочие должны объявить стачку, но это его ничуть не волновало. Черные мысли его были вызваны поведением Ирины. Все прозрачнее становились сыпавшиеся вот уже год намеки знакомых па то, что дочь его стала любовницей все так же презираемого им Сюртучонка. Несмотря на свои способности и огромное богатство, средний сын Сюртука оставался для Чакыра грязным типом, мальчишкой без чести и достоинства. Вся околия стонала от его грабежа и от высокого процента выбраковки, установленного его служащими. Иногда Чакыр пытался понять, чем отличается обыкновенный разбойник от генерального директора «Никотианы», который так безнаказанно обирает производителей; но разобраться в этом он так и не мог. В такие минуты Чакыр видел многие события в новом свете. Вот братья Бориса, те хоть и коммунисты, а как будто более достойны уважения. Младший, например, имел возможность стать служащим фирмы, получать большое жалованье и жить на широкую ногу, однако он ходит обтрепанный и всюду ругает махинации «Никотианы». Он не занимается вымогательством, никого не грабит, не скомпрометировал ни одной девушки в городе. Почему же его называют шалопаем, а его брата – разбойника, грабящего среди бела дня, – провозгласили почетным гражданином города? Но это были редкие, случайные мысли, смущавшие полицейскую душу Чакыра. Он их сразу же обрывал.
Все так же мрачно, недовольно ворча на затупившуюся бритву, он скоблил щеки до синевы. Теперь он уже знал наверное, что его дочь – любовница Бориса Морева. Конечно, вначале никто не осмеливался прямо сказать ему об этом. Он чувствовал это только по недомолвкам, по особенным взглядам людей, когда речь заходила об Ирине. Он догадывался об этом потому, что «Никотиана», покупая у пего табак, платила ему чрезвычайно щедро, а Баташский, встретив его на улице, кланялся ему чуть не до земли. Было что-то невыносимо двусмысленное в этих поклонах и раболепных улыбках. Наконец, Чакыр догадывался обо всем и по перемене в поведении самой Ирины. На каникулы она приезжала в родной городок только на два-три дня, была рассеянна, скучала и спешила вернуться в Софию под предлогом дополнительной работы на практике. Застенчивость и девичья миловидность навсегда покинули ее лицо. Правда, она еще больше похорошела, но ее ярко накрашенные губы, острый, уверенный взгляд, сочное контральто, непринужденные движения и даже сигареты, которые она курила, раздражали Чакыра. Все-таки он был еще не вполне уверен в своих подозрениях, а перемены в манерах дочери объяснял новой жизнью, которую она ведет в Софии. Но вчера – этот день стал для него черным днем – один из его сослуживцев раскрыл ему всю правду. Сослуживец был одного набора с Чакыром и родом из того же городка, но служил в Софии – стоял на посту перед итальянским посольством. Он приехал сюда, чтобы провести свой короткий отпуск на родине, и, сидя в корчме с Чакыром, хмуро спросил его после того, как они выпили ракии и хорошо закусили:
– Как поживает твоя дочь?
– Заканчивает ученье, –
неохотно ответил Чакыр.– И зачем тебе нужно было ее учить? Девушка ведь… – Почтенный пожилой сослуживец из Софии нахмурился еще больше. – Свою я отдал в школу домоводства, так спокойнее.
– Ты что-нибудь слышал про Ирину? – спросил Чакыр, с болезненной чувствительностью относившийся к этой теме.
– Хоть и тяжело мне, а должен я тебе сказать, – сочувственно проговорил полицейский из Софии. – Я не раз видел ее в машине Морева. И уже два раза она бывала в итальянском посольстве, тоже с Моревым и двумя немцами. Не нравится мне это, Чакыр! Нехорошо, когда такая молодая девушка водится с женатыми гуляками.
Что-то до удушья сдавило грудь Чакыра. Все закружилось у него перед глазами. Из горла его вырвался хриплый звук, не то вздох, не то беспомощный стон, в котором, однако, звучала ярость.
– Ты… своими глазами видел?… – глухо проговорил он.
– А как же? Неужели выдумываю? – сказал полицейский из Софии, а потом начал успокаивать сослуживца. – Слушай, брат! Может быть, ничего плохого и нет. Молодежь любит веселиться. Моя девка тоже вертелась с разными лоботрясами, а выдал ее замуж – народила детей и утихомирилась.
Чакыр замолчал и, взбешенный, вернулся домой, не сказав ни слова жене. После обеда он не пошел на службу – первый раз в жизни позволил себе такую вольность – и остаток дня провел, мрачно посасывая ракию, все такой же молчаливый, с помутневшими глазами. Вечером он неожиданно вышел из себя, разбил несколько стаканов и, ругаясь, дал пощечину жене, которая всегда настаивала, чтобы Ирина кончила гимназию и университет. Он был твердо убежден, что все началось именно с этого. На крики сбежались соседи и начали с искренним сочувствием его успокаивать. Одни советовали но думать дурно о дочери, другие, знавшие про давнюю связь Ирины о Борисом, высказывали предположение, что все может кончиться хорошо. В городке было известно, что жена Бориса страдает тяжелой болезнью и смерти ее ждут со дня на день. Но эти предположения еще больше оскорбили достоинство служаки. Немного протрезвившись, он успокоился, а около девяти часов вечера его вызвал в участок полицейский инспектор. Чакыр предстал перед ним, стиснув зубы, и вперил в начальника мутный взгляд.
– Слушай, дядя Атанас, оставь-ка ты девушку в покое! – дружелюбно сказал инспектор, которому уже доложили, как тот бушевал дома.
Чакыр уставился на бегающие, неприятно голубые глаза начальника. Он тупо думал о том, чем они ему так не нравятся. Это были острые, нечестные, подлые глаза. В них было что-то от быстрой находчивости Сюртучонка, его уменья пользоваться людьми в своих целях.
– Что ж такого, что твоя дочь с кем-то прогуливалась! – продолжал инспектор с некоторой строгостью. – Велико дело! Перед твоей дочерью всякий снимет шапку, а ты ее ругаешь! Разве так можно?
Чакыр молчал. Никогда и ни за что на свете он не согласился бы с тем, что его дочь вольна кататься в машине с женатыми мужчинами.
– Теперь о другом, – продолжал инспектор уже официальным тоном. – Завтра табачники объявят стачку. Есть сведения, что коммунисты готовят митинг, а ты опытен в этих делах. Это я и хотел тебе сказать. А теперь пойди выспись и подумай, что нам делать завтра.
Чакыр отправился домой, но оскорбленная отцовская честь продолжала бушевать в его душе. На известие о стачке он не обратил никакого внимания. Какое ему сейчас дело до стачки, когда горит его собственный дом, когда его дочь стала уличной девкой, развратницей, потаскухой? Он вернулся домой, подавленный всем пережитым, лег и заснул. А увидев в кошмарном сне змею, которая, уж конечно, была его дочерью, проснулся утром еще более хмурым и разбитым.
В последний раз проведя бритвой по шее к подбородку, Чакыр умылся и начал тереть квасцами свое багровое лицо. Он делал это с яростным, но беспомощным гневом, совсем позабыв о стачке. Мысль о ней таилась лишь где-то в глухом углу его сознания. Его не волновали ни тревожные слова инспектора о том, что рабочие готовят митинг, ни сделанное на основании двадцатилетнего опыта наблюдение, что стачки принимают все более крупные размеры и подавление их связано со все большим кровопролитием. Сейчас все его существо было поглощено диким и мрачным решением, которое он принял и собирался осуществить со всем деспотизмом своего непреклонного характера: прервать ученье дочери, запереть ее дома, как в монастыре, и выдать замуж за какого-нибудь простого, по сильного мужчину, который умеет справляться с распущенными бабенками. Да, он сделает это не моргнув глазом. В последнее время он стал слишком мягким и слишком легко позволял жене и дочери садиться себе на шею.