Табу и невинность
Шрифт:
– Это был ежеквартальник «Анекс» («Приложение»)?
– Да, «Анекс», который выходил в течение семнадцати лет, с 1973 года.
– Как Европа принимала в то время польскую эмиграцию?
– Польская эмиграция не носила тогда массового характера. Разумеется, все, что произошло в Польше в связи с так называемым Мартом, вызвало большой резонанс, и посему тех, кто выезжал в 1968 и 1969 годах, встречала далеко идущая помощь. Я покинул страну уже в другой период, и моим приоритетом было продолжение академической работы, чем я не мог заниматься в Польше. Поэтому в моем случае не играло роли, как выглядело общее европейское настроение по отношению к эмиграции, зато существенным было решение конкретного учебного заведения – хотят они меня взять или нет. На протяжении года я находился в университете Болоньи, но на очень специфических условиях. В принципе, меня приняли туда как студента, а ведь я уже окончил учебу в Варшавском университете и работал там – в качестве ассистента. Но речь шла о том, чтобы дать мне шанс продержаться год на весьма скромную стипендию,
– Но, надо думать, вас всех рассматривали однозначно – как политических беженцев, как изгнанников?
– Нас воспринимали как жертв разного рода дискриминации, как беженцев из недемократической страны. Один раз случилось даже, что мой статус беженца из коммунистической Европы помог мне в стараниях по поводу работы. Когда я добивался постоянной должности в уже упоминавшемся Национальном центре научных исследований (НЦНИ) в Париже, там имелись только две вакансии, а кандидатов, как и каждый год, несколько десятков. Я выиграл благодаря своего рода контракту, заключенному в научной комиссии НЦНИ между левыми и правыми. Дело состояло в том, что как раз в тот период, после свержения президента Альенде, нахлынула большая эмиграция из Чили – естественно, левая. Правые согласились на принятие чилийца при условии, что левые согласятся взять меня – эмигранта из Польши. Небезразличной была и поддержка со стороны Реймона Арона, который меня пригрел – я имею право так выразиться – с первых дней моего пребывания во Франции. И это был единственный случай, когда я воспользовался статусом политического беженца.
– А каким было самочувствие польских эмигрантов? Можно ли говорить, что вы все более или менее сознательно обращались к традициям Великой эмиграции [12] , продолжали их?
– Думаю, последним поколением, испытывавшим такое чувство, являлась военная эмиграция, которая сохранила институты независимой Речи Посполитой, – она обладала сильным чувством национальной легитимности. В ней была жива романтическая традиция и непосредственное обращение к опыту Великой эмиграции.
12
Так называемая Великая эмиграция, охватившая самых выдающихся представителей польской культуры и насчитывавшая много тысяч человек, началась в 30-е годы XIX века, после поражения первого польского восстания против Российской империи (1830–1831).
Впоследствии отъезды из Польши представляли собой уже, скажем, узенький ручеек, не было массового явления изгнанничества, которое наделяет людей легитимным правом представлять свою страну. Ну, а уж в нашем случае любые попытки претендовать на создание за границей польского Пьемонта были бы доказательством мегаломании и выглядели бы смехотворно. В нас, разумеется, присутствовало чувство того, что наши действия на чужбине должны служить стране, но без всяких мегаломанских притязаний. На эту тему я вел спор с Густавом Херлингом-Грудзиньским [13] рижской] «Культуры» пришло к выводу, что после 13 декабря 1981 года центр тяжести польской национальной жизни снова перемещается в эмиграцию. Это был фальшивый диагноз, но я понимал, что поколение Херлинга-Грудзиньского имело право так думать.
13
Густав Херлинг-Грудзиньский (1919–2000) – видный польский писатель. В 1940 г., успев создать в Варшаве одну из первых подпольных организаций для сопротивления фашистским захватчикам, бежал как еврей в Литву и был немедленно заключен советскими властями в лагерь. Об этом – его книга мемуаров «Иной мир: Советские записки» (1953), которую иногда сравнивают с «Архипелагом ГУЛАГ» или «Колымскими рассказами»; она выходила по-русски в переводе Н. Горбаневской (London: Overseas Publications Interchange, 1989). После длительной голодовки был освобожден. Сражался в армии генерала Андерса, участвовал в битве под Монте-Кассино. После войны эмигрировал в Англию, с 1955 г. жил в Италии. Был одним из создателей и соредакторов парижской «Культуры», а также ее важным автором. Среди других его публикаций на русском языке – «Горячее дыхание пустыни. Белая ночь любви» (М.: МИК, 2000).
Не являлось случайностью, что свое издание мы назвали «Анекс» («Приложение») – одновременно оно было и скромной программой. Наша деятельность задумывалась именно как приложение, добавка, дополнение к тем разнообразным независимым действиям, которые предпринимались в Польше.
– А было ли для вас очевидным, что нужно сразу же приступать к работе на благо страны? Ведь, как ни говори, именно такова традиция каждого поколения польской политической эмиграции.
– Да, разумеется, но с чувством большой скромности и внимательно прислушиваясь к голосам тех кругов и групп в Польше, которые проявляют интеллектуальную и политическую активность. Ведь мы – а я говорю о немногочисленном сообществе, сконцентрированном вокруг ежеквартального журнала «Анекс», – не протаскивали силой никакую конкретную политическую программу, не навязывали никакую идею. Нам скорее хотелось снабжать читателей некой духовной пищей, и поэтому мы публиковали политические анализы «с разных сторон». Ибо у нас, разумеется, имелось и ощущение и понимание того,
что мы не владеем никаким ответом на польские проблемы. Мы искали, а не убеждали. Таким образом, это в большей мере было своего рода посредничеством между тем, что происходит на Западе, и поляками, живущими на родине или в эмиграции. Благодаря тому, что мы врастали в тамошние научные сообщества и в круги, формирующие общественное мнение, у нас появлялась возможность привлекать к выступлениям по польским делам, к защите польских оппозиционных группировок многих выдающихся людей Запада. У нас установились также очень развитые контакты с зарубежной прессой, радио, телевидением. К примеру, не помню случая, чтобы «Монд» отказал мне в опубликовании информационного материала либо статьи, которые я считал важными. Отношения были хорошими, и газета питала доверие к тому, что я им приносил. В результате сложившиеся у нас интеллектуальные связи с тамошними кругами давали две вещи: мы имели доступ к влиятельным лицам и, кроме того, оставались независимыми в финансовом плане. Мы не жили, и у нас не было нужды жить за счет действий ради Польши; впрочем, таких денег тогда и не бывало.– Если смотреть с той, зарубежной, перспективы, то имело ли существование и деятельность эмиграции какое-нибудь значение для ситуации в родной стране?
– Думаю, имело, хотя оно оставалось ограниченным. Во-первых, для поляков на родине было значимым, что вообще существовало независимое слово, которое не контролировалось пээнэровской властью. Позднее, в 1980-е годы, когда в Польше стало бурно развиваться независимое издательское движение, такое значение эмигрантских публикаций резко падает. Во-вторых, заметным и важным явлением было информирование страны о том, что делается в самой Польше; это интегрировало, сплачивало распыленные оппозиционные группы. Благодаря нашему посредничеству радиостанция «Свободная Европа» оповещала жителей [глухой провинции вроде] Млавы или Конина об оппозиционной деятельности в других городах. Тем самым эти люди с периферии не чувствовали себя одинокими, видели смысл в своем сопротивлении, группировались вокруг общей идеи. В ситуации, когда власть блокировала каналы прохождения информации, это было необычайно важным.
А в-третьих, благодаря нашим контактам мы могли воздействовать на международное общественное мнение. Нам удавалось даже мобилизовывать интеллектуальные круги на Западе, инспирировать письма с протестами, подписанные известными личностями из мира политики, науки и культуры. За последние годы эта форма действий утратила актуальность, но в ту пору, в 1970-е и 1980-е годы, она еще имела значение, и подобное письмо крайне нервировало тогдашние власти ПНР.
У нас имелись также очень хорошие политические контакты со многими демократическими партиями на Западе. Поэтому, если возникала потребность, можно было с легкостью устроить встречу с самыми видными политиками тех стран и изложить им нашу точку зрения. Таким способом я, например, познакомился с Миттераном, который позже стал президентом Франции.
– Не этому ли знакомству Миттерана с делами Польши генерал Ярузельский «был обязан» очень холодным приемом в Париже в 1985 году? Возможно, есть смысл напомнить о тех событиях, поскольку они стали в Польше темой многих острот и анекдотов. Так вот, Ярузельский возвращался тогда домой после официального визита в Ливию, где – понятное дело – его принимали со всеми почестями. На обратном пути в Польшу он непременно хотел нанести визит президенту Франции. Однако никакого официального приветствия, со всеми положенными знаками внимания, не было. Французы восприняли его приезд как частный визит; Миттеран, правда, принял Ярузельского, но тот вошел в Елисейский дворец не через парадный подъезд, а – как говаривали парижане – по кухонной лестнице, через черный ход, или же, если хотите, вход для прислуги. Миттерану пришлось все-таки выслушать впоследствии массу критических замечаний от местных интеллектуалов и политиков. Даже премьер-министр Фабиус был к нему в претензии за то, что он принял польского генерала.
– Я бы не переоценивал роль польской эмиграции, хотя наши контакты с французскими политиками были живыми и дружественными. Помимо Миттерана, я контактировал также с будущим премьер-министром Франции Лионелем Жоспеном и с сегодняшней верхушкой тамошней политической жизни.
– Выходит, к польским беженцам на берегах Сены относились даже столь серьезно?
– Не в том дело. Если в демократической стране кто-то очень хочет встретиться с лидером крупной партии, то в конечном итоге его примут. А во-вторых, когда располагаешь определенными связями, имеешь влиятельных друзей, всегда можно их попросить о возможном облегчении контакта.
Я неплохо знал нескольких по-настоящему выдающихся французских ученых, а коль скоро они питали ко мне доверие, то для них облегчить мне контакт с влиятельным политиком было вопросом единственного телефонного звонка. Это, понятное дело, не означает, что из таких встреч всякий раз вытекали конкретные последствия. Самым важным было, однако, что такие встречи удавалось организовать и я мог разъяснить нашу точку зрения; аналогично в Соединенных Штатах, Испании, Англии, Скандинавских странах и в Италии польская эмиграция обладала хорошими и живыми контактами с местными политическими лидерами. Немного хуже с этим обстояли дела в Германии.
В-четвертых, наконец, наша роль состояла также в организации материальной помощи тем лицам, которых преследовали в Польше. Прежде чем заработала большая помощь со стороны западных профсоюзов, в 1970-е годы именно мы в значительной степени собирали деньги и пересылали их в страну – для помощи КОРу и тем, кого режим репрессировал.
– Никто еще тогда не верил в скорое падение коммунизма, в распад СССР и в то, что Польша добьется для себя независимости. Не отражалось ли это на вашей вовлеченности в дела страны?