Таежный бродяга
Шрифт:
Углубленный в мысли, я как бы отключился от окружающего. И уже не замечал храпящей, сонно ворочавшейся, дурно пахнущей этой ночлежки. Я был сейчас далеко… Но кто-то внезапно приблизился и остановился, сопя, у кровати. И тотчас же я вернулся в реальность.
Я не любил, когда кто-нибудь оказывался за моею спиной; любое дыхание сзади могло означать опасность… И очнувшись, я обернулся резко и вскинул голову, и увидел громоздкого, непомерной толщины человека. Он был пьян. И возвышался надо мной, слегка покачиваясь, засунув руки в карманы грязных клетчатых панталон. Редкие волосы на его черепе стояли дыбом. Под глазами набрякли лиловые мешки.
ПЕРВЫЙ
— Пишешь? — гулким басом спросил незнакомец. — Что пишешь-то, ась?
— Ты все равно — не поймешь, — отмахнулся я.
— А может, пойму? — Он прищурился. И потом: — Ты кто?
— А ты кто? — спросил я.
— Я — Барон!
— Какой еще барон? — поморщился я, — Иди, папаша, не мешай! Тебе спать пора. Баиньки.
— Не могу, — прогудел он, — душа горит. — Бас у него был тяжелый, рокочущий, с хрипотцой. — Ты, вроде, — грамотный? Знаешь пьесу Горького "На дне"?
— Ну, знаю, знаю… И — что?
— Это великая пьеса! — Он поднял мохнатый палец. — Проникновенная! О бродягах, о неудачниках, о падших людях, — обитателях такой же, в сущности, ночлежки… Там есть образ Барона, припоминаешь? Так вот, это я.
— Что ж, поздравляю.
— А ты не смейся! Я — тот самый персонаж! Да и все мы, если вдуматься…
Барон широко повел рукой, и при этом — шатнулся. Но все же не рухнул, устоял.
— Все мы оттуда, из горьковского "Дна".
— Почему же — из горьковского? — пожал я плечами. — Из абаканского. Этот вариант не хуже.
— Тоже верно.
Он затих на мгновение. Посопел, раздувая щеки. Потом склонился ко мне и спросил — дохнув густым перегаром:
— Чего же ты все-таки пишешь?
— Ну, стихи. Какая тебе разница?
— Стихи-и, — протянул он. — Интересно!
И вдруг быстрым, каким-то воровским движением, цапнул лежащие на чемодане листки.
— А ну, — сказал я грозно, — положь!
Раздраженный, рассерженный, я поднялся. И протянул к Барону руку. Не отдаст, — стремительно подумал я, — буду бить! А что еще мне остается? Чертов алкаш… Откуда он только взялся — на мою голову?
И в этот самый момент Барон сказал:
— А ведь вроде бы неплохо! Что-то есть, ей-Богу, что-то есть. Вот тут, например: "Покукуй, Потоскуй, Погорюй, — так зовутся сибирские села…"
И рука моя ослабла. И злость прошла. Я опустился на койку. И глядя на него, понял: это артист! Профессионал! Может быть, опустившийся, потерянный, пропивший карьеру, но, как бы то ни было, артист настоящий.
Облик его изменился. Выражение пьяного ерничества сошло с лица, и взгляд стал строгим. А голос помягчел, потеплел, обрел удивительную пластичность. Впервые в жизни я слушал свои стихи в таком мастерском исполнении!
Там, в тайге, рыл я землю сырую,горевал о тебе, в "Погорюе"…Барон читал негромко, сдержанно, слегка подчеркивая ритм и находя певучую музыку там, где я и сам, признаться, ее не видел… И музыка эта постепенно росла, заполняла собой все помещение, все видимое пространство.
Ну и вот, все сбылось. Я доволен!Томик Киплинга. Лампа. Покой…Я с тобой. Все сбылось… Я доволен.Но зачем же, все более, боленя свирепой, бродяжьей тоской?"Потоскуй", — свищет сумрак за ставней."Покукуй", — закликают составы.Стал огонь над иззябшей водой.Мне б все это забыть, мне б забыться…Но не спится. Не спится. Не спится!И вот тогда, слушая Барона, я снова воспрянул духом, и опять поверил в себя.
Слушал Барона, как выяснилось, не только я один; известие о ночном «концерте» живо распространилось по всей ночлежке. И я сразу же стал здесь заметной фигурой.
Утром в субботу меня встретил Человек—Профиль. И поздоровавшись учтиво, сказал:
— Отдельных номеров у нас вообще-то не полагается. Но все же есть несколько… Есть… Так вот, если желаешь, — могу устроить.
— Конечно, — встрепенулся я, — еще бы! Но, понимаешь ли…
И я сложил щепотью пальцы, и пошевелил ими смущенно:
— С этим у меня пока туговато — учти!
— Понимаю, — кивнул он. И перекосился в улыбке, — Это ништо. Неважно. Нет сейчас денег — будут потом.
Новая комната была мала и неказиста, но все же понравилась мне чрезвычайно! Главным образом потому, что тут было тихо. Никто не тревожил меня, не мешал. Но однажды…
Они вошли осторожно, гуськом, заботливо держась друг за друга и дробно постукивая палочками. Их было шестеро. И тот, кто шел впереди, являлся, очевидно, старшим. Был этот тип высок, сухощав, с запрокинутым к небу жестким морщинистым лицом. На нем была потрепанная — нараспашку — шинель. Над карманом ветхой, латанной гимнастерки пестрели орденские колодки. И вообще весь облик слепца выказывал старого солдата — фронтовика.
— Это ты, что ли, поэт? — спросил он, легонько коснувшись меня палочкой.
— Ну, я.
— Принимай гостей!
— Пожалуйста. А в чем, собственно, дело?
— Как в чем? — отозвался тот. — Ты же ведь поэт? Ну, вот мы и пришли — познакомиться с тобой, послушать…
Ого! — подумал я, — культурная мне попалась ночлежка… И сказал:
— Что ж, присаживайтесь.
И так начался новый этот концерт… Польщенный и растроганный, я старался изо всех сил, — читал вдохновенно, долго. Выдал слушателям все самое лучшее. Потом, утомясь, закурил. И примолк в ожидании.
— Старший сказал — скучным голосом:
— Вообще-то ничего. Неплохо. Но…
— Что — "но"? — удивился я. — У вас, кажется, имеются какие-то претензии?
— Ты, друг, не обижайся, — проговорил он быстро, — ты вникни. То, что ты сейчас прочел, это все как бы тебе объяснить? — литература… А нас другое интересует.
— Вот как! — сказал я надменно.
— Ну да, ну да. Нам что нужно? Что-нибудь простенькое, легкое, такое, чтоб петь можно было…
И он добавил, помедлив:
— Это ведь нам не для забавы — для дела.
— Для какого?
— Нашего… — Он потрогал черные свои очки. — Базарного. Песня в нашем деле — главное! Чтобы клиент раскошелился — его надо разжалобить, за душу задеть. Ну, вот. Потому мы и пришли. Может, у тебя найдется что-нибудь?
— Не знаю, — насупился я, — надо подумать. Когда-то я сочинял песни — блатные, лагерные… Но они, наверное, вам не подойдут.
При этих словах слепцы заметно оживились. Старший сказал, придвигаясь:
— А ну-ка, ну-ка — давай! Процитируй! Порывшись в памяти, я процитировал несколько текстов — наиболее жалобных, надрывных, в которых речь шла о погибшей молодости и утраченной любви… И это подействовало мгновенно — вызвало всеобщий восторг!