Таиров
Шрифт:
А пока они думали и гадали, в новом Камерном начались репетиции.
Сбор труппы оказался малочисленным, вокруг разброд, неизвестно, куда делись люди, но здесь обнаружилась еще одна способность Таирова — не бояться сильных, независимых, притягивать в театр не просто актеров, а личностей, способных заменить семерых. Фердинандов, Эггерт, Глубоковский, Аркадин, Церетелли, Коонен.
Красавицы тоже попадались, и какие! Например, Августа Миклашевская. Коонен не боялась конкуренции, Таиров любил ее навсегда.
Роскошные, живописные люди собрались в маленьком зальчике на Никитской и, когда оказались вместе, сами охнули — настолько это была парижская труппа, и что им оставалось вместе делать, как не побеждать?
Пожалуй,
Борис Фердинандов знал, что Таиров, несомненно, заинтересуется им не только как актером, но и как художником. Он был огромен, настырен, живописен, тяжеловат. Он был полон идей, а режиссеры никого так терпеть не могут, как актера с идеями — тут с собственными бы разобраться. А Таирову нравилось, что перед ним не просто исполнители, а собеседники — и какие! Настоящие безумцы.
Он любил равных. Знал, что всех увлечет, со всеми справится. Любил тех, кто способен оценить и разделить.
Конечно, судьбы каждого были написаны у них на лице. Актеры, как поэты, всегда ясно, каким будет их последнее стихотворение. Фердинандов был обречен мучиться с самим собой, нести собственное тело на своих плечах, быть постоянно неудовлетворенным и не насытиться. К нему надлежало относиться с нежностью.
Борис Глубоковский, дилетант во всем, но почти гениальный, был человеком легким и тяготел к таким же, как он сам. Ему нравилось гибнуть, было такое модное веяние в начале века, гибнуть публично, что не так просто, как кажется, — ты будто берешь обязательство перед людьми, что обязательно погибнешь, когда-нибудь, и обязан сдержать слово. Он был умен, авантюрен, энергичен. Таким его любили в компании Есенина, чьим непременным спутником он был, таким запомнил его на Соловках будущий академик Лихачев, как создателя воровского театра, самонадеянного и бесстрашного человека.
Константин Эггерт — самовлюбленный, мощный, непокорный, как бык, все отрицающий, имеющий на все свою точку зрения, мешающий Таирову работать, но как вдохновенно мешающий! У него тоже не сложится — будут ссылка, маленькие театрики, маленькие роли, неудовлетворенные амбиции, он просто задохнется от невостребованности.
И общий баловень Церетелли, непокорный ребенок, позволяющий себе все, ломкий, капризный, легко впадающий в отчаяние, склонный к самым безрассудным решениям, — его следовало сохранить. Ну и конечно же Алиса.
Прежде всего им хотелось играть. Им было интересно с Таировым. Не будь интересно, как же, видел бы он их, ищи ветра в поле!
Они помнили пляски сатиров в «Фамире» на кубах Александры Экстер, и когда в зал вошла, дымясь энергией, сама Экстер и, хохоча от удовольствия лицезреть их всех сразу, распахнула объятия, подставив лицо для поцелуев, все просто обезумели от счастья, Экстер с ними, Таиров с ними — Камерный театр жив!
Где-то разбиралось с войной захлопоченное Временное правительство, нервничал Ленин, предчувствуя приближение удачи, и хотя революция только-только разворачивалась, все уже перестали доверять друг другу, каждый подозревал другого в узурпации власти, и справедливо: что еще делать с революцией, как не пользоваться ее благами? Иначе зачем каждой фракции в Госдуме разыгрывать такой крупный козырь, как народ, как многомиллионная, многонациональная, безымянная солдатская и крестьянская масса. Общее становилось конкретным, политики бредили массой как конкретной силой, блефуя, не имея четких представлений, кто за ними пойдет.
Готовилась вселенская буча, большая игра с большими передергиваниями и большой кровью. А Таиров писал в «Прокламациях художника»,
что нельзя заигрывать с народом, строить какое-то специальное демократическое искусство, унижать малограмотностью. Надо не приспосабливаться, а приобщать. Но Таиров отказывался быть гибким или не мог, кто знает? Правда обнаружится позже.Теперь же важнее всего было создание школы при театре, где должны были преподавать педагоги разных направлений, даже Художественного театра. А куда было от них деться — и Фердинандов, и Церетелли, и Соколов были оттуда, а привычка, как известно, вторая натура, и умения, приобретенные в школе Художественного, по большому счету, не могли помешать Таирову. Он хотел напитать театр соками всех направлений. Он понимал, что в труппе у него зрелые мастера, каждый откуда-то взялся, надо уважать их прошлое. В конце концов, глупо забывать, что Алиса — ученица Станиславского.
Его метод — это метод создания реальности Камерного театра с помощью ранее существовавших методов. Его метод — это универсализация театра, взять лучшее от каждого и включить в свою композицию.
Трудно поверить, но он провоцировал актера на импровизацию, ненавидел работать за всех, предпочитал заниматься постановочными моментами. Важнее было не кто как работал над ролью, а общее театральное мировоззрение.
«Театрализация театра» — в необходимости этого сходились все. Театр существовал на сцене как абсолютно независимое от жизни пространство.
Они были представителями школ и одновременно ни в одну из школ не вписывались, они были изгои, то есть просто артисты. И то, что они накануне катастрофы, вспоминалось только, когда отключали свет, не выдавали зарплаты, не хватало еды. Но и это не важно. Им было куда вернуться — к Таирову, в независимое государство — Камерный театр.
Это требовало большой внутренней свободы, а ее он умел создавать.
Для открытия театра он объявил «Саломею». Вроде бы все понятно — Саломея так Саломея, роль для Коонен. Но не все так просто в репертуарных построениях Таирова. Он не собирался делать спектакли на тему дня, даже приближаться к современности, он верил, что на события больших трагических пьес откликнется любой зритель как на современные. Или он лукавил, что думает так, или на самом деле думал, но он верил, что общее у этих абсолютно посторонних времени пьес с современностью — это масштаб страстей. Он верил, что владение страстями — главная привилегия театра, верил в занимательность этих страстей, в понятность сюжета, где обязательно должны были сталкиваться две противоположные страсти и высекаться искра катарсиса.
Что такое, в сущности, «Саломея»? Пьеса о вере и об отсутствии веры, в конце концов, о столкновении идеологий. Неверящий гибнет. Во времена революции надо верить. Во что — это уже другой вопрос, надо проникнуться необходимостью веры. Испепеленный собственным неверием обязательно погибает.
Всё, с его точки зрения, соответствовало моменту — и то, что пьеса была в свое время запрещена Святейшим синодом, и то, что это был первый закрытый спектакль в России у Комиссаржевской, и то, что та постановка была неудачной, и уж конечно Алиса, самим своим существованием требующая больших трагических ролей.
Позже Таиров назовет пьесы, которые ищет, пьесами-романами. Ему необходимо было, замкнув действие в себе самом, держать при этом в полном напряжении зрительный зал.
«Саломея» была одной из таких пьес.
В манерной, изломанной, написанной сомнительными стихами пьесе Уайльда падчерица царя Ирода требует отдать ей голову заточенного в колодец пророка Иоханаана. Она хочет поцеловать его и за исполнение этой прихоти согласна танцевать перед Иродом обнаженной.
Всё в этой пьесе наполнено желанием обладать Саломеей. Ее жаждут все, не только Ирод, но капризная принцесса хочет одного Иоханаана.