Так долго не живут (Золото для корсиканца)
Шрифт:
Дело дошло наконец до верхов музейного общества. Огулять Асю ничего не стоило. При всей своей сексуальности, она была бесстрастна, как небеса. Но Ольга, спокойная разумная Ольга, Ольга, поглощённая проблемами русского сезаннизма и убивающая годы на добывание кружки Пикассо, вдруг внезапно и постыдно потеряла голову. Массовый психоз повлиял на неё, что ли, но она совершенно ошалела от чар Оленькова. Если прочие его музейные жертвы были мелковаты или уже тёрты жизнью, то, своротив эту глыбу, он вызвал извержение страстей, которое невозможно было замаскировать деловыми совещаниями и приличным посещением вдвоём запасников. Бедная Ольга пожирала своего брюнета синими кустодиевскими глазами, умудрялась гладить его колено под столом во время бурного обсуждения квартального плана просветительского лектория «Искусство и ты» и демонстративно щёлкала замком директорской двери, ежедневно являясь с какими-то идеями и инициативами. Злые языки, которыми богаты женские коллективы и которые прилагаются обычно к острым глазам, дожидались конца обсуждения идей и нового щёлканья замка,
На дворе была осенняя ночь. Было темно и неуютно. Орудием судьбы на этот раз стал Баранов — бывший директор музея, отставленный якобы по старости и болезни, но на деле бурный энтузиаст, неуправляемый и довольно вздорный старик. Он был известным археологом, собственноручно раскопал уйму курганов и извлёк из них знаменитое золото, которое не сграбастал Эрмитаж только из-за затянувшегося спора о временных рамках чегуйской культуры и исключительной склочности Баранова. В эту ночь Баранов, по обыкновению, прогуливался, борясь с бессонницей, вокруг музея и ласкал мысленным взором свои ископаемые сокровища. Бывший генерал-губернаторский дворец знакомым чёрным зверем разлёгся за чугунной оградой. Вдруг зоркий глаз археолога заметил узкие полосы света, бьющего сквозь щели в портьерах бельэтажа. Узенькие лучики, но они пронзили сердце старика: свет горел именно в Зелёном зале, зале древностей, где под стеклянными витринами на чёрном сукне покоились найденные некогда им, Барановым, бляшки, застёжки и кинжалы. В этих бляшках заключалась вся жизнь Баранова, как жизнь Кощея Бессмертного заключалась в знаменитой игле.
Он мгновенно представил себе зверообразного грабителя, сующего по карманам бесценные экспонаты, и обмер. Баранов был вполне разумный старик, и к тому же бывший директор музея, поэтому на тренированных ногах, вынесших сорок полевых сезонов, он неслышно помчался наискосок и за угол — туда, где помещался областной штаб ОМОНа.
Через несколько минут десяток вооружённых, обманчиво неуклюжих фигур под водительством археолога гуськом трусил к музею. Бывший директор сохранил ключ от служебного входа, — им и воспользовалась грозная бесшумная команда. Впрочем, не совсем бесшумная: когда она ворвалась в Зелёный зал древностей, Оленьков успел на себя накинуть довольно много одежды и изобразить на лице возмущение и недоумение. Правда, его полосатые трусики остались красоваться на шлеме тюркского воина, тоже некогда включённом в экспозицию Барановым. Что до Ольги, то головой и руками она запуталась в спешно надеваемом узковатом трикотажном платье, и омоновцы могли видеть во всей красе кустодиевские бёдра в бежевых колготках и тугой лифчик большого размера. На зелёном бархатном диване посреди зала валялись ещё кое-какие одежды — и почему-то снятый с экспозиции шаманский бубен с толстой колотушкой, должно быть необходимой для воплощения эротических фантазий застуканной пары. Дальнейшее трудно описать, потому что событие было старательно замято. Известно только, что Оленьков возмущался вторжением, ОМОН конфузился, а Баранов, наоборот, вышел из себя, кричал, топал ногами, отгонял всех от бубна и колотушки, как от вещественных доказательств, и в конце концов завладел директорскими трусиками, утверждая, что современная экспертиза способна с абсолютной точностью определить, чьи они (он помянул Клинтона), и стало быть, определить, кто варварски надругался над уникальным тюркским шлемом. Конечно, скандал грохнул бы знатный, если б у Оленькова не было связей. Поскольку все экспонаты остались целы, ОМОН молчал как рыба, и только неистовый Баранов расписывал на всех углах ночное приключение. Но к его странностям уже привыкли. Разоблачение ОМОНом преступной любви в Зелёном зале имело только одно серьёзное последствие — Ольга с той ночи стала питать к Оленькову необъяснимое и неодолимое отвращение. Страсти как не бывало. Специалист по минералам облегчённо вздохнул и вновь занялся своими минералами, научная работа отдела живописи нормализовалась, прекрасная, разумная, спокойная Ольга вернулась в своё первобытное состояние. Оленьков по-прежнему энергично затевал прогрессивные проекты. Ольга смотреть на него не могла без содрогания и удивлялась, что это на неё тогда нашло. Со всяким может случиться, утешала она себя, но не у всякого может так благополучно закончиться.
Глава 5
АНЕЧКА И КАПОЧКА
Из-за двери доносился злобный заливистый лай. Самоваров по голосу определил: вздорная, истеричная, явно немолодая собачонка. Он позвонил ещё раз. Рядом с кнопкой обычного звонка торчал ещё один звонок — старинный, в нём надо было поворачивать какую-то штучку вроде ключика. Этот звонок был плотно закрашен отвратительной коричневой краской, и ключик не вертелся. Дом был старый. Несмотря на широкую лестницу со стёртыми мраморными ступеньками и запредельно высокий потолок, в нём пахло подвалом и тленом.
Собачка за дверью захлебнулась собственным лаем и ударилась в астматический злобный сип. Загремели запоры, из темноты выглянула старушечья голова.
— Вы Самоваров? — спросила старушка.
— Да, — коротко ответил он.
— Проходите.
Получилось
глупо: Настя позвонила ему вчера вечером, дала адрес Лукирич, а сама не пришла — слишком была занята живописью. Теперь его, как какого-нибудь контролёра вентиляции, с казённой миной встретила малоприветливая старушенция, наследница авангардиста. Зачем ему всё это надо?Он всё-таки стал раздеваться в просторной тёмной передней. Старуха не удосужилась даже зажечь лампочку. Она прижимала к груди дрожащую и стонущую от злобы чёрную собачонку, которая оказалась ещё безобразнее, чем это можно было предположить по лаю.
— Уголёк, Уголёк! — нежно ворковала старушка, зарываясь лицом в кудлатую шерсть.
Наконец Самоваров освободился от одежд, почтительно разулся и почувствовал сквозь носок живой ноги холод нехоженого пола большой квартиры. Потому он снова надел ботинок (не снимать же протез, не щеголять же в одном носке и в одном ботинке!). Старуха осуждающе посмотрела на его ноги и двинулась по темноватому, ненужно широкому коридору, одному из тех, которые поражают теперешних людей в старых квартирах. Они миновали пару дверей с волнистым стеклом и вошли в третью. Огромная комната после темноты коридора ослепила обилием света и всяческих любопытных вещиц. Морозное солнце, мучительно резкое на бесснежных улицах, бросало здесь уютные розовые полосы, поблёскивало и дробилось в рамках, рамочках, стёклышках. Здесь было много картин, и среди пейзажей Венедикта Лукирича Самоваров заметил пару вещей, выполненных в тонкой коричневой гамме, — такие писал теперешний квартирант хозяйки Валерик Елпидин ещё полтора года назад в Афонине. В глубине этого пёстрого царства, в обшарпанном маккартовском кресле, сидела ещё одна старушка. Вот в ней-то Самоваров и узнал наконец дочь Лукирича (кто же была первая?). Конечно, он видел старую даму в музее. Этакая головка в стиле рококо: надо лбом взбиты белоснежные кудри, брови аккуратно прочерчены чёрным карандашом в виде правильных полукругов, ниточки губ крашены пурпурной помадой. Забавное и по-своему красивое личико. Глаза живые — чуть старчески мутноватые, но блестят. Солнце безжалостно освещало множество мелких напудренных морщинок, но даже они выглядели чем-то изящным, вроде кружева. Старушка улыбнулась и позволила Самоварову осмотреться. По её знаку он присел на диван, в отличие от кресла вульгарный, но такой же обшарпанный.
— И ты, Капочка, садись, — обратилась дочь Лукирича к старухе с Угольком. — Моя школьная подружка, Капитолина Петровна, сегодня весь день обещала провести со мной. После вчерашнего я что-то неспокойна, — объяснила она.
Капочка уселась в другом углу дивана. Уголёк на её коленях подозрительно косился на Самоварова закисшими глазами и время от времени утробно рычал. Капочка, серенькая старушка с детсадовской стрижкой, тоже глядела не слишком приветливо, и Самоваров решил повернуться к солнышку и дочери Лукирича.
— Хорошо у меня? — кокетливо поинтересовалась та.
Самоваров любезно кивнул и стал всматриваться в большой фотографический портрет в раме, висевший прямо над головой Анны Венедиктовны. С фотографии улыбалась очень красивая молодая дама со строгими чертами лица и низким лбом, почти скрытым двумя волнами завитых волос. На плече дамы, снятом не в фокусе и таявшем в зыбком тумане, была начертана какая-то надпись, где разобрать Самоваров сумел только дату «1913 г.». Дама несколько походила на Анну Венедиктовну, и Самоваров глупо спросил:
— Это не вы ли?
Анна Венедиктовна тоненько рассмеялась:
— Что вы, молодой человек. Так долго не живут! Это моя мама.
Она подняла кверху тоненький пальчик и, не поворачиваясь, привычно указала на портрет:
— Она была генеральская дочка, урождённая баронесса фон Шлиппе-Лангенбург. Институтка. Этот снимок сделан в год выпуска. Дедушка был здесь лицом видным, командовал гарнизоном. Происходил из чопорной остзейской семьи. А бабушка — казачьих кровей. Вот и получился дьявольский букет. Мама ведь была удивительная! Сюда из столицы футуризм привезла!
— Она писала стихи? — удивился Самоваров.
— О нет! — с гордостью возразила Анна Венедиктовна. — Ни стихов не писала, ни картин. Она сама была поэзией. Посмотрите, разве можно было в неё не влюбиться?
Самоваров поднял глаза на портрет, на густые брови и фестоны волос баронессы, и согласился.
— В неё и влюбился московский футурист Красенков и за ней сюда приехал, — сообщила Анна Венедиктовна. — А местная молодёжь просто с ума по ней сходила! Она обожала левое искусство. Здесь образовался футуристический кружок. Из него вышли известные люди — вы знаете, Камнев, Рогожин, композитор Хвалынский. А началось всё с того, что они были прыщавыми юнцами и гурьбой бегали за мамой. Она устраивала литературно-музыкальные вечера, одевалась в розовый хитон, как у Айседоры Дункан (кстати, и босая часто бывала), и распускала свои дивные волосы. Представляете, что творилось?
Самоваров ещё раз взглянул на портрет, на тающие к краям снимка очертания явно роскошных плеч и бюста, не совсем поместившегося в рамке, вообразил прыщавую ватагу и снова согласился с хозяйкой.
— А Венедикт Лукирич? — спросил он, потому что маститая персона авангардиста никак не вписывалась в прыщавую провинциальную компанию.
— О, это был роман! — ещё больше оживилась Анна Венедиктовна, и даже Уголёк заёрзал на Капочкиных коленях.
Самоваров понимал, что не надо слушать россказни о романах живописца и девицы Шлиппе, что следует быстренько узнать, как тут вышло с Валериком позапрошлой ночью, а потом идти упаковывать выставку. Но после морозной пробежки по улицам он разомлел в тепле, ему даже самому не хотелось шевелить языком, и поэтому он слушал.