Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина)
Шрифт:

Но тассовец не хотел махнуть туда прямо с утра, а хотел, наоборот, задержаться в Прохладном, где через час должен был начаться траурный митинг, после митинга сходить на узел связи, а потом сообща разобраться с машинами, чтобы им, тассовцам, двигать дальше уже на своей, а краснозвездовцам – на своей.

Однако Лопатин, заранее вбив себе в голову что-нибудь связанное с работой, но любил отступать и, уломав тассовца, добился своего. Договорились, что Лопатин сразу после митинга все-таки поедет к Ефимову и завтра к вечеру вернется сюда, а тассовец, оставшись здесь, напишет и отправит свой материал о митинге в Москву. Он считал, что это важней, чем несколько строк о взятии

еще какого-нибудь населенного пункта, и по-своему был прав.

Водитель поехал добывать горючее, а Лопатин пошел на митинг вместе с прокурором и тассовцем.

Когда дошли до привокзальной площади, митинг уже начался.

На грузовике с откинутым бортом стоял худой батальонный комиссар. Он говорил с непокрытой головой, стискивая в руке ушанку и от волнения напрягая голос так, словно площадь была очень большая, хотя она была маленькая.

Рядом с батальонным комиссаром в кузове грузовика стояли мужчины и женщины в гражданском, те, кто должен был выступить вслед за ним. Вокруг грузовика стояла толпа, тоже гражданских. Не так уж много, но на этой маленькой площади казалось, что их все-таки много.

С утра морозило. Площадь была в ямах и выбоинах, затянутых тонким, ломавшимся льдом. Грязный снег был разъезжен колесами и растоптан людьми.

Люди, собравшиеся на площади, были оборванные, истощенные, придавленные оккупацией, еще не распрямившиеся от нее.

Такие, словно не только по этому грязному снегу, лежавшему на площади, а по ним самим проехала колесами и прошла ногами война.

Говоривший с грузовика батальонный не был опытным оратором, из тех, кто заранее знает, что и в каком порядке надо сказать.

Он перескакивал с одного на другое, возвращался, вспоминал забытое, повторял сказанное, то запинался, то переходил на крик, то забывал фамилии убитых немцами людей и замолкал, утыкался в список и заново повторял их. Но во всей его неумелой, неораторской речи было что-то, что сильнее всякого умения говорить: он говорил об убитых и замученных с такой силой сострадания, словно сам только что воскрес из мертвых и вылез из могилы, где лежал вместе с ними, словно всего, что было, могло не быть, словно кого-то еще можно было воскресить, позвать обратно, сюда, к живым людям, оттуда, из противотанковых рвов и известковых ям, где они были закопаны.

К концу его речи Лопатин оказался гораздо ближе к грузовику, на котором он стоял. Пока батальонный говорил, толпа все подвигалась и подвигалась.

Наконец, истратив весь голос, словно его и надо было весь до конца истратить здесь, на площади, перед этими людьми, словно после всего сказанного он уже никому не будет нужен, батальонный сорванно, хрипло прокричал: «Смерть немецким оккупантам!» – и поднял зажатую в руке шапку, но не надел, а наотмашь вытер ею глаза и без голоса, одними губами сказал что-то стоявшему рядом с ним мужчине в гражданском – должно быть председателю райисполкома. И тот, тоже стащив шапку и как-то отчаянно мотнув головой, стал громко одно за другим добавлять имена и фамилии людей, еще недавно живших здесь, на этих улицах, вокруг этой площади, а сейчас уже неживых. Называл сначала фамилии, а потом каждый раз полностью имена и отчества, словно читал какой-нибудь документ, хотя говорил по памяти. И, вставив между двумя мертвыми слова: «А еще…» – снова называл фамилию, имя и отчество. И опять «а еще», и опять фамилия и имя-отчество. И опять «а еще». И от этого «а еще» казалось, что он никогда не кончит.

После него говорила старая женщина, похожая на учительницу.

Начала ровно, спокойно, даже заглядывала в бумажку. Потом заплакала. Снова прочла несколько фраз по бумажке и снова

заплакала и, махнув рукой, отвернулась.

А потом взрослые подтолкнули вперед девочку. На ней была шинель с обрезанными полами и солдатская ушанка, наверно доставшиеся с какого-то мертвого, потому что живые солдаты не носят при себе по две шинели и ушанки, чтобы давать их девочкам. Из-под ушанки у нее торчали в стороны две косички.

Лицо было спокойное, а руки она, как только вышла, заложила назад за спину, как будто собиралась читать стихи на школьном вечере.

Она говорила, держа руки за спиной, и лицо у нее было спокойное, и голос тоже. Ровный, тонкий, хорошо слышный, мертвенно-спокойный голос, которым она рассказывала оттуда, с грузовика, как немцы повесили ее отца и мать и как все это было, потому что все это было у нее на глазах. И говорила о них: не отец и мать – а каждый раз называла их: папа и мама. И в том, как она их называла – папа и мама, – этим своим тонким, хорошо слышным голосом, было что-то невыносимое.

Толпа начала шевелиться и всхлипывать. А она все повторяла оттуда, с грузовика, своим тонким, ровным голосом: папа, мама, папа, мама.

Уже давно ехали по степи, а у Лопатина в ушах все еще стоял этот голос.

Прокурор, сев в машину, долго молчал, а потом сказал, что вчера днем, когда хоронил товарищей, встретился с врачами, производившими эксгумацию сваленных в известковые ямы взрослых и детских трупов; врачи говорят, что эти люди были умерщвлены каким-то еще неизвестным способом; есть уже два показания жителей, что у немцев работала какая-то газовая машина смерти…

– Что за машина? Никогда раньше не слышал, – сказал Лопатин.

– Неизвестно, какая машина. Пока не захватили. Но двое показали, что она была здесь. А медицинская экспертиза заставляет думать, что смерть наступила от удушья.

Прокурор замолчал, и Лопатин не стал больше расспрашивать про эту газовую машину. Он уже привык, что на войне, где всегда в достатке действительно страшного, вдруг то здесь, то там вспыхивали слухи о всяких страстях-мордастях, в которые он обычно не верил: то об отравленных пулях, то о фашистских смертниках, прикованных цепями к пулеметам…

«Газовая машина», – подумал он и мысленно перевел на немецкий во множественном числе: газмашинен. И оттого, что сначала перевел, а потом мысленно произнес по-немецки, в этом слове появилось что-то реальное и неумолимое: «Газмашинен»…

Они ехали все дальше и дальше по голой степи. И чем дальше ехали, тем все ближе надвигалась на них война своими уже привычными приметами. Санитарный автобус, грузовики с пустыми снарядными ящиками – это оттуда, навстречу. Потом жиденькая колонна пленных – человек в двадцать с двумя конвоирами – тоже оттуда. Потом неполная, человек в пятьдесят, рота – должно быть, пополнение – туда. Воронки справа от дороги, потом слева, потом опять справа. И около одной из них – торчащая из-под снега черная нога. Испуганно шарахнувшаяся в сторону от машины собака с костью в зубах. Немецкий танк со свороченной башней, а немного подальше, прямо на дороге, сгоревший бронетранспортер, тоже немецкий.

Чувствовалось, что наступление шло здесь пока что без больших боев. Наверно, немцы поспешно отходили, прикрываясь подвижными заслонами.

Объехав бронетранспортер, обогнали солдата, шедшего, опираясь на дрючок, в сторону фронта. Лопатин приказал водителю остановиться и, открыв дверцу, спросил дохромавшего до машины солдата, куда он идет.

Солдат объяснил, что имел вывих ноги; идет из госпиталя, догоняет свою часть. И, не дожидаясь дальнейших вопросов, полез в карман за медицинской справкой.

Поделиться с друзьями: