Так называемая личная жизнь
Шрифт:
– Вы, как всегда, увлекаетесь, - сказал муж Ксении.
– А я предупреждала вас, что буду увлекаться, когда вы на свою голову уговаривали меня стать худруком. Я предупреждала вас, что я нелепая и никогда не буду лепой. И не собираюсь быть лепой. И вы еще раскаетесь, что связались со мной, как уже не раз раскаивались другие.
– Ничего, выдюжу, - спокойно сказал муж Ксении и как ни в чем не бывало повернулся к Лопатину: - Насчет наслаждения убивать немцев - это как раз наша вернувшаяся с фронта актриса. Она где-то там стреляла из орудия и сама видела, как снаряд попал на дороге в машину с немцами и поубивал их. Во всяком случае, так она рассказывает.
Лопатин усмехнулся, хорошо зная, как все это происходит в таких случаях. Актрису вместе с ее товарищами после выступления, наверно, повезли куда-нибудь на спокойный участок, на позиции тяжелой артиллерии, и там, в зависимости от калибра, километрах в трех или в пяти от передовой дали ей дернуть за шнур, произвести выстрел по заранее подготовленным данным. Снаряд разорвался на каком-нибудь обстреливаемом нашим беспокоящим огнем участке немецкой фронтовой дороги. И если повезло - во что-то попали, - наши артиллерийские наблюдатели донесли с передовой на огневую, где дергала за шнур актриса, об удачном попадании.
Он ничего не сказал вслух, всего-навсего усмехнулся. Но Зинаида Антоновна гневно вцепилась в его мимолетную усмешку стала требовать, чтобы он сказал то, что подумал.
И он сказал то, что подумал. И хотя человеколюбиво удержал себя от иронии, даже ни разу не улыбнулся, она все равно сочувствовала недосказанное и заорала на него:
– Не смейте смеяться, слышите! Не смейте смеяться над нею! Даже если она немножко приврала, все равно она вернулось потрясенная! И всем нам было важно это слышать. Не ее слова и даже не ее вранье, если оно было, а ее потрясенность!
В той страстной убежденности, с которой она выкрикивала все это, была и частица нелепости, и частица беззащитности. Она была беззащитна в этом споре с ним, но с такой страстью искала правду, что ему вдруг показалось, что он, не знающая о войне и десятой доли того, что знает он, способна в конце концов силой этой страсти и таланта допекаться чего-то такого, чего он сам, при всем своем знании войны, еще не допекался и не доищется. И ему уже не хотелось ни спорить с ней, ни доказывать, что дважды два - четыре, ни подшучивать над той приехавшей с фронта и привиравшей актрисой.
– Что вы на меня уставились?
– спросила она, накричавшись.
– Наверное, считаете, что я легковерная дура?
– Уставился на вас с такой же любовью, как когда-то с галерки, и даже с еще большей, - сказал Лопатин.
– А легковерных людей я люблю. И уж если выбирать одно из двух - люблю их куда больше, чем тех, кто с таким трудом верит другим, что перестает верить себе.
Она беззащитно смахнула слезу в уголке глаза.
– У вас злой ум и доброе сердце!
Сказала так громко и решительно, на всю комнату, как будто подписала окончательный приговор Лопатину, сидевшему напротив нее и ждавшему этого. И Лопатин невольно улыбнулся - не над ней, сказавшей это, а над собой. Вовсе у него не злой ум; просто он любит точность, вот и все. Вот если бы против нее сидел не он, а Гурский - все было бы в точку: доброе сердце при озлобленном уме. И там, где она это вычитала, так и стоит - не "злой", а "озлобленный".
– Не улыбайтесь, - сказала Зинаида Антоновна.
– Это не я придумала, это у Пушкина, в "Путешествии в Арзрум".
– Я знаю.
– Вы вообще много знаете. Так делитесь! Тем более что вы уже не вернетесь сюда и я вас не увижу, - сказала она и, совершенно забыв о присутствующих, стала расспрашивать Лопатина о разных подробностях фронтовой жизни.
У
нее был этот дар - забывать о присутствующих, он был не всегда удобной для других частью ее душевной силы.Вопросы были разные - и удивлявшие Лопатина своей проницательностью, и удивлявшие своей наивностью. Но и в этой наивности тоже присутствовала сила души, не боящейся наивных вопросов, тот глубокий интерес к людям, при котором стремление знать важней самолюбивой боязни показаться глупой.
Лопатин отвечал, как умел и мог. Он уважал людей, которые не боятся спрашивать.
– Мне сказали, что вы живете здесь у...
– Она назвала фамилию Вячеслава Викторовича.
– Как вы к нему относитесь?
– Я люблю его, - сказал Лопатин.
– Любили или любите?
– Люблю.
– А я разлюбила. Он меня обманул. Терпеть не могу чувствовать себя мужчиной, а при нем чувствую.
Лопатин подымил о муже Ксении; как относится к нему эта женщина? Ее собственный муж намного старше его - и на фронте, а этот молод, здоров - и здесь. Что оправдывает его в ее глазах? Наверно, та работа, которую он делает рядом с ней. Что же еще? Наверно, он хорошо работает в этом театре. И это защищает его от нее.
– Будь вам ваши сорок шесть на той германской войне, вы были бы ратником второго разряда или прапорщиком военного времени, - вдруг сказала она Лопатину.
– Возможно, - сказал он, подумав про себя, что на той войне до этого возраста могла и не дойти очередь. Все-таки та война при всей ее тяжести была другая война, чем эта, и даже к самому концу вычерпала на фронт меньше людей, чем эта уже сейчас, на полдороге. И к возрасту было другое отношение, чем сейчас. Сорок шесть лет не были тогда возрастом, в котором объясняют, почему ты не на войне. А сейчас этот вопрос существует в отношениях между людьми. Существует и за этим столом.
– Я подходил по возрасту, но у меня было освобождение от призыва, сказал он.
– И в гражданской тоже не участвовал.
– Как раз собиралась вас об этом спросить.
– Не участвовал, - повторил Лопатин и впервые за последние полчаса повернулся к сидевшей рядом с ним Нике.
– Что?
– спросила она, словно он не просто повернулся, а вслух сказал ей что-то, чего она не расслышала.
У нее было странное лицо, как будто она вернулась откуда-то издалека и не знает теперь, что ей здесь делать.
– Ничего, - ответил Лопатин. Вспомнил, что сидел, как невежа, отвернувшись от вас, извините.
– Это я виновата, - сказала Зинаида Антоновна.
– Ничего вы не виноваты, - сказала Ника.
– Наоборот, я благодарна вам, что вы заставили Василия Николаевича говорить о войне. А я не могла. Собиралась спрашивать его, а вместо этого рассказывала сама. И как всегда, о себе.
Говоря это, она продолжала смотреть на Лопатина все такими же странными, издалека вернувшимися глазами.
– Бойтесь этой молодой женщины, Василий Николаевич, - сказала Зинаида Антоновна.
– Она сейчас так хорошо смотрит на вас, что мне стало за вас страшно.
– За что вы меня так? Почему меня надо бояться?
– спросила Ника.
– Потому что вы смелая. Вам не жаль себя, но не жаль и других, сказала Зинаида Антоновна так же, как до этого сказала Лопатину про доброе сердце и злой ум. Сказала так, словно опять поставила свою подпись под приговором.
Лопатин поднялся.
– Может быть, вас проводить?
– спросил он у Ники, сообразив, что, кроме него, она единственная, кому или сейчас, или немножко позже нужно уходить из этого дома.