Так называемая личная жизнь
Шрифт:
Он поверил тогда ее словам. Понял, что так оно и было. Главное, он чувствовал, что она действительно совершенно не думает о том человеке, который еще недавно намеревался на ней жениться. Она вела себя так, словно его и не было на свете.
Сейчас, когда он вспоминал ее, ему то казалось, что он знает о ней стишком мало, то казалось, что слишком много. И наверное, и то и другое было правдой. Она жила труднее, обременительнее, чем он считал, когда впервые ее увидел и услышал первые разговоры о ней. И он понял, что она далеко не все говорит о себе людям, не считает это нужным. Непривычна жаловаться и даже, наоборот, любит создавать впечатление, что живет легче,
Оказалось, она не просто содержит мать и сына, как сказал об этом Вячеслав, а что ее мать настолько больной человек, что уже давно не выходит из дому и не всегда в состоянии встать и открыть дверь. И Лопатину и ей, когда они пришли, открывала дверь не ее мать, а соседка, ленинградка, Мария Григорьевна.
И оказалось, что этой соседке, сорокалетней женщине, вывезенной сюда уже во время блокады с тремя дочерьми, старшей из которых тринадцать лет, отдана единственная большая комната оставшейся половины дома, а две другие комнатки совсем крохотные. И, судя по некоторым приметам быта и отношений, Лопатин безошибочно почувствовал, что единственный мужчина в этом доме Нина Николаевна. А все остальные: родные, и неродные, и ташкентские, и ленинградские - все, в общем-то, на ее иждивении. Она ими всеми командует, но она на них всех и батрачит.
Она не говорила ни ему, ни, наверно, другим, что они живут с этими ленинградцами одной семьей, но они жили именно одной семьей, и она была главным кормильцем этой семьи.
И с отцом, ушедшим от ее матери, было, наверное, еще сложней, чем она говорила, потому что ее мать оказалась не просто оставленной: женщиной, а женщиной, которая, не вынеся горя, стала почти инвалидом. И ужо давным-давно, с тех пор, как это случилось, жила прислонившись к дочери, слабая - к сильной.
И история с мужем, уехавшим на Дальний Восток, тоже была не досказана до конца.
Лопатин сидел в ее крошечной, чистенькой, оклеенной обоями комнате, где кроме швейной машинки стояла еще и пишущая, - оказывается, она еще и печатала, когда у нее хватало времени и была работа. И она сказала, что раньше это была не комната, а чулан; когда приехали ленинградцы, она все-таки захотела иметь свой угол и сама утеплила этот чулан, положила еще один стой толя на крышу, оклеила обоями - и дот теперь живет.
– Я все умею, - сказала она.
– Иногда такое нахальное чувство, что вообще все на свете умею. А муж все равно бросил!
Сказала, словно в наказание за собственное хвастовство. И разговор, наверно, не пошел бы дальше; но Лопатин вспомнил предвоенные годы на Дальнем Востоке - как тяжело было приезжему человеку найти себе там, в приграничье, жену - и спросил про ее бывшего мужа:
– А на ком он там женился?
Тогда-то и оказалось, что все было куда хуже, чем она поначалу сказала: муж дважды обманул ее. Сначала сказал, что его отправили на Дальний Восток без его согласия, а потом выяснилось, что поехал, имея возможность не ехать. Устроил так, что уехал один, объяснив, что будет готовиться к приезду семьи, а на самом деле через три месяца к нему поехала отсюда, из Ташкента, женщина, с которой у них все было уже заранее решено!
– Отдыхал с ней от меня, - усмехнувшись, сказала она про бывшего мужа и про эту женщину.
– Я прямолинейная, с такими устают. Это не случайно, что и маму бросили, и меня. Что-то есть, значит, в нас такое... В чем-то, наверное, сами виноваты, что нас бросают. С одной стороны, готов был носить на руках, а с другой - любил, чтобы "принеси, подай"... А я и на руках не любила, чтоб меня носили, и чтоб "принеси, подай" мне говорили,
Это верно, она была откровенна с ним. О чем-то не хотела говорить и не говорила, но, если что-то говорила, не останавливалась на полдороге. Когда он спрашивал ее - отвечала правду, иногда без размышлений, а иногда помолчав, преодолев внутреннее сопротивление.
И его спрашивала обо всем - и о нем самом, и о жизни, и о войне - с прямотой, требовавшей правды.
И он говорил правду - и о себе и о войне. Говорил и такое, что обычно оставляя при себе.
– Сколько еще, по-вашему, будет идти война?
Обычно в ответ на этот вопрос он только пожимал плечами: кто может точно сказать, сколько еще будет идти война? Но она спросила, и он вспомнил не о Сталинграде, а о Ржеве и Вязьме, которые после полутора лет войны все еще под немцем, и от них до Москвы по-прежнему в шесть раз ближе, чем до Берлина. И без раздумий сказал ей то, что подумал, - три года! Навряд ли меньше.
– А скажите, вот сейчас мы уже лучше стали воевать, чем немцы, или нет?
На фронте таких вопросов не задавали. Знали сами о себе, где неудача, а где успех, что сумели, а что не сумели, когда воевали лучше, а когда хуже немцев. Иногда вслух хвастались, но про себя знали все как есть.
– По-моему, пока еще не лучше.
Ответил так, словно обязан был отчитаться перед ней в том, над чем сам много и тяжело думал после последней своей поездки на Западный фронт.
– А у вас не бывало так, что вот вы вернулись с фронта и вам не хотелось бы снова на фронт? Хотелось бы жить где-нибудь здесь?
– Нет, жить где-нибудь здесь еще ни разу за войну не хотелось. А не ехать на фронт, остаться в Москве хотелось. Несколько раз. Два раза, во всяком случае. Когда возвращался после тяжелой поездки, а писать было нечего.
– Почему?
– Потому что бывает так! Настолько неудачно воевали, что нечего писать или почти нечего. От нас же не этого ждут...
Она целый час подряд расспрашивала его о войне, а потом вдруг сказала:
– Может быть, стыдно говорить самой о себе, по вы же пн от кого другого не узнаете, а мне давно хочется вам сказать, чтобы вы знали: я по два раза в месяц, с самого начала войны, сдаю кровь и буду, пока не кончится война, делать хотя бы это. Вы, конечно, знаете, что за это дают дополнительную донорскую карточку.
– Знаю, - сказал Лопатин.
– Я тоже ее получаю. Подумала, вдруг вы об этом не знаете, об этих карточках, и выйдет, что я вам одно сказала, а другого нет.
Потом, это уже когда он уходил от нее, заговорила о себе и своем сыне:
– Я не хочу, чтобы он вас видел, не потому, что мне будет стыдно перед ним. Мне было бы нисколько не стыдно рассказать ему про вас. Но дети очень любят спрашивать - что дальше? А мне пока нечего ему ответить. И жаль забивать его бедную голову, она и так...