Таков мой век
Шрифт:
Положение каждого ребенка в России в те времена делало такую внутреннюю подготовку не излишней. Но мы не впадали от этих обстоятельств в безвольное оцепенение, которое так сильно и так бесплодно тяготело в течение двадцати лет над молодежью Запада после войны 1940 года. Близость смерти делала жизнь для нас еще ценнее, и в нашем кровавом мире мы продолжали смеяться и играть, когда оставалось на это время.
В одночасье у меня появилось много друзей, и я с удивлением обнаружила, что нравлюсь мальчикам. Меня приглашали на гимназические вечеринки, где под благосклонным взглядом бывших педагогов мы танцевали вальс под звуки рояля, в то время как вокруг нас война продолжала свои жестокие игры.
В парке встречались нам беспризорные дети —
Дети и подростки, которым посчастливилось сохранить еще родителей и дом, собирались на корте спортивного общества. Приходили туда и польские скауты, и еврейские скауты «Маккаби» — ведь то была пора национального самоопределения. Бедные или богатые, мальчики и девочки, русские, евреи, поляки и украинцы — все мы исповедовали глубокие, хотя, возможно, еще юношеские антикоммунистические убеждения. Все мы успели пройти хорошую школу и знали, что при приближении незнакомца надо замолкать.
1919 год станет решающим в завязавшейся борьбе, и к нему подходят слова, сказанные Сталиным во время войны 1941–1945 годов: «Времени для жалости у нас нет». Продолжались расстрелы, в окрестностях города злобствовали бандиты. Как-то раз я встретила свою институтскую подругу. Ее тоже приютили чужие люди, что спасло ее от гибели. Вся ее многочисленная семья (мать, старшая сестра, младшие братья и сестры), жившая в домике на отлете, уже вне города, была перебита бандитами, которые отрезали груди у матери и у старшей сестры; самый младший, мальчик трех лет, был найден умирающим под креслом. Передо мной стояла Шура Перфильева, единственная уцелевшая, маленькая, худенькая, коротко стриженная после тифа, и я не могла смотреть ей в глаза, пока она мне рассказывала с неестественно неподвижным, как каменная маска, лицом, как была уничтожена вся ее семья.
На широких проспектах цвели пахучие белые акации. Был канун Пасхи. Ходили слухи, что будут стрелять в каждого, кто пойдет к заутрене. Мы все-таки отправились вчетвером по плохо освещенным улицам, по которым спешили испуганного вида люди. Колокольный звон был запрещен. Всюду патрулировали красноармейцы, к винтовкам у них были примкнуты штыки. Нас спросили, куда мы идем. Мы ответили: «В церковь». — «Посмотрим, спасет ли вас ваш Бог!» — отозвался чей-то насмешливый голос. Мы продолжали путь.
В тот год нам совершенно нечем было разговеться. Но кто-то о нас думал: в Великую субботу моя мать получила от неизвестного друга крашеные яйца и ветчину, вкус которой мы успели забыть. Еще одно, более скромное чудо человеческой доброты…
Накануне Первого Мая власти приказали населению украсить город советской символикой. Несколько примирившись с неизбежностью нашего присутствия, дочери доктора попросили мою мать и меня им помочь. Вооружившись большим количеством картона, ножницами, клеем и цветной бумагой, мы безо всякого энтузиазма мастерили пятиконечные звезды и транспаранты с предписанными лозунгами: «Да здравствует Первое Мая, праздник трудящихся!» и «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» Моя мать предложила еще другой распространенный лозунг: «Мир хижинам, война дворцам» —
не такой безопасный, если принять во внимание, что домик Цыганковых был настоящей хижиной рядом с соседним зданием, занятым Чека.Чая у нас не было, но можно было подкрасить кипяток несколькими каплями жидкости, продаваемой в бутылочках, похожих на аптекарские пузырьки, под названием «Фу-чай». Моим большим соблазном был разносчик, который время от времени осмеливался выкрикивать: «Ирис! Сочный! Молочный! Северо-восточный!» Таинственный возглас, столь же таинственный, как и состав этой подпольной карамели. Всюду расцветала весна, и я страдала оттого, что не могла купить моей матери сирени, в память о матовской. Я как-то сказала об этом Яшке. На следующий же день утром оборванный, нескладный, чумазый Яшка появился под нашим окном и постучал в стекло.
— Вот, — сказал он, — держи. Для твоей матери, с моим почтением.
И, не теряя времени, удрал, спасаясь от разнообразных опасностей, подкарауливавших его в городе. Не букет, а целый куст сирени принес нам Яшка-князь…
В тот же вечер я встретилась с ним в парке, посвистев, как всегда, условленным образом в мой свисток.
— Где ты взял эти цветы? — спросила я, пока он уплетал хлеб с салом, который я ему принесла.
— Уж будь уверена, не у торговца. На что тогда харьковские сады?
Некоторые жесты мы забываем, и, если бы я сегодня не заговорила о Яшке, я бы не вспомнила жесты голодных людей. Яшка съел сало вместе со шкуркой, затем облизал ладони, чтобы не потерять прилипшие к ним хлебные крошки.
Потом он сказал:
— Что-то у тебя сегодня грустный вид. Дай-ка я тебя развеселю. Сиди здесь и не двигайся.
По аллее спускалась парочка влюбленных. Яшка меня покинул, спрятался в кустах. Когда гуляющие приблизились, он выскочил прямо на них со своим страшным ножом в руке и, вращая глазами, пустился в дикий пляс. Парочка убежала. Яшка убрал нож в ножны и вернулся на скамейку очень довольный собой.
— Потеха, правда? Правда, смешно, когда тебя боятся?
Это развлечение предназначалось мне от чистого сердца, и простая вежливость заставила меня сказать, что было действительно очень смешно. Но Яшка уже стал серьезным и заговорил о другом:
— Знаешь, добровольцы совсем близко. Скоро они возьмут Харьков. Я постараюсь к ним пробраться через линию фронта. Представляешь! Я вместе с ними возьму Харьков, и ты увидишь, как я пройду маршем в строю! Я освобожу твою мать, раз моя умерла. А пока не забудь об одном — нам надо выжить. И еще пожить немножко, понимаешь?
Июньское солнце освещало неказистое лицо Яшки-князя, первый пушок на его подбородке, его крупные руки, грязные, потрескавшиеся; пронизывая листву, оно покрывало золотыми бликами его рваную куртку, растерзанную, как и его юность. Облаченный в солнечные доспехи, мой друг. Яшка ушел к тем многим, кого я потеряла.
Что происходит в городе, который вот-вот будет взят? Сначала на него опускается странная тишина; притаившись, люди молчат, надеются, боятся. Стены Харькова покрываются плакатами с надписью: «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем!» На них изображен красный сапог, нацеленный на зад убегающего генерала, и земной шар, охваченный пожаром мировой революции.
Террор усиливается. Аресты, пытки, расстрелы. В подвалах соседнего с нами Чека китайские и латышские палачи свирепствуют, расправляются с заложниками и «подозрительными». Старый генерал Палицын, тот самый, который обратился с воззванием к населению о выброшенных из Института воспитанницах, убит. В одном из окон Чека можно видеть кожу его рук — жуткие перчатки из человеческой плоти; они выставлены там вместе с другими подобными, чтобы приучать население к страху.
Каждый день я вижу крытые брезентом повозки, в которых везут в анатомический театр Медицинского института, как раз напротив нашего дома, тела замученных людей. Иногда из-под брезента выглядывает застывшая голова, рука, нога…