Такой нежный покойник
Шрифт:
Всё, что мог позволить он себе сейчас, так это выставить на всеобщее обозрение свою неизменную ухмылочку.
Но и усмехаться себе в ус не всякому в России дано. Ведь маятник русской души, по классику, раскачивается от агрессивной угрюмости к истерическому веселью. А посередине – мертвецкий сон разума. Русский мужик – это ведь или бомба, или запой. А народ русский, как известно, склонен к оргиям с хороводами.
А у нашего покойничка усмешка имела массу оттенков (когда он был ещё живым, конечно), от спокойной прохладности, обдающей собеседника таким ледяным презрением, что тот больше рта раскрыть не осмеливался, до заразительного смеха, на который невозможно было
Теперь Лёшка, наблюдая за клубившейся вокруг его гроба толпой, констатировал, насколько меньше в ней сочувствия, чем любопытства. От этого было немного обидно. Но тут же стало понятно, что во все времена и во все эпохи, даже на прощаниях с великими, большей частью толпились любопытствующие, а не горюющие. И дело здесь не в личности почившего, а исключительно в свойстве любой толпы превращать какую-никакую индивидуальность в подобие барана, примкнувшего к стаду. Недаром ведь у Чехова: «…хочешь быть нормальным – иди в стадо». А в данной толпе ни одного ненормального не было. Ну, за редким исклю чением, Костя, вон, например. Или тот же Семён.
Но с другой стороны, кому сострадать-то?! Умершему? Уже поздно. А близким… так ведь пришли не ради них. Собственно, и не ради него. А в основном порадоваться, что это ещё не их очередь. Да на других поглазеть, невольно вычисляя, кто будет следующим… Ну и обязательно шикарные поминки – посмертные «презентации», на которые повезут сразу после кладбища, – отзывались приятной теплотой в сердцах и желудках.
А вот и его лучший друг, с пелёнок можно сказать: их родители дружили и жили в одном дворе, в Замоскворечье. Сенька прилетел вчера из Калифорнии, где неплохо пристроился в Силиконовой долине. Специально на похороны. Этот страдает по-настоящему – любил Лёшку пуще брата родного, только из-за него и на отъезд когда-то не решался – целых пять лет просидел с готовым приглашением в кармане. Лёшка в конце концов сам же его и вытолкал – понимал, что его будущее там, а не здесь. Сенька вообще трудно решался на перемены; как говорила его хитрющая бабка, сначала не втолкаешь, потом не вытолкаешь.
Бабка Сенькина по отцу была, пожалуй, самым колоритным персонажем из их общей молодости. Звали её Раиса Моисеевна, но родных она заставляла величать себя другим, даденным ей при рождении именем – Ривка-Малка, – что вызывало у мальчишек приступы безудержного смеха в кулак. Сенька, а за ним и Лёшка звали бабушку просто «ба-у-шка», превратившееся в дальнейшем просто в «башка». Разговаривала она в присущей только ей манере – вещала, как пифия, но с различимыми еврейскими интонациями и картавым «р», – и всё больше сентенциями, превращавшимися потом для обеих семей в афоризмы – её цитировали на все случаи жизни. Провоцировать её на всякие «неприличности» было для мальчишек любимым занятием.
– А правда, башка, что евреи все кастрированные? – начинал с невинным видом Сенька, так как только вчера на перемене именно это утверждал главный лоботряс и второгодник из их класса Шурка-Фикса.
– Не кастрированы, дурень, а обрезаны! И это совсем не одно и то же – даст Бог, когда-нибудь сам поймёшь р-разницу, – хитро прищуривалась башка.
– А зачем их обрезают? – вступал Лёшка.
Ривка-Малка на мгновение задумывалась, отряхивала мучные руки о фартук и задумчиво переводила взгляд куда-то вверх:
– Ну во-первых, как говорит наш раввин, это красиво…
Подзатыльников от неё перепадало
мальчишкам больше, чем от остальных родственников, вместе взятых. Те, и с одной, и с другой стороны, были постоянно заняты – работали, торчали в бесконечных командировках, – на детей оставались только выходные. В такие дни обеими семьями шли гулять в парк, закармливали мальчишек мороженым, отпускали кататься на аттракционах. А Ривка-Малка за это время умудрялась приготовить на всю ораву обед – супчик куриный с домашней лапшой, селёдочку под шубой и обязательно какой-нибудь сладкий пирог, с курагой, например.Говорят, что ностальгия в большой степени держится на воспоминаниях о еде, которую ты любил в детстве, о запахах, витающих над тарелкой с твоим любимым супчиком с клёцками или жарким с хрустящей картошечкой и соусом, который потом можно собрать румяной корочкой хлеба. А какую ностальгию вызывало так называемое кусочничество, то есть поедание во дворе хлеба с маслом, посыпанного сахаром, когда у всей остальной ребятни текли слюнки, независимо от того, были они сыты или голодны, – этакий коллективный сеанс кулинарного гипноза.
И потом, за обедом, когда оба семейства обменивались мнениями о происходящем в стране, используя для этого, как было принято, эзопов язык, бабка «лепила» всё, что думала, прямым текстом, заявляя, что сейчас не 37-й, рябой сдох и рот ей никто не заткнёт, всё равно во дворе её считают «сбрендившей жидовкой», и она намерена воспользоваться этой репутацией на все сто. Родители делано закатывали глаза к потолку, втайне получая огромное удовольствие от её язвительных комментариев, и умоляли детей не слушать, а главное, не повторять этой «антисоветчины» в школе.
Собственному сыну, то бишь Сенькиному отцу, очень любила вопросики задавать: «Ты уверен, что ты именно ЧЛЕН этой партии? А может, женский орган? Тоже хор-р-оший, только применение другое. Пассивное».
Когда Лёшке с Сенькой было лет по тринадцать-четырнадцать и к ночным поллюциям прибавились утренние неожиданные эрекции, которыми они гордились, принимая их за признак мужества, всевидящая бабка сказала им как-то, вроде невзначай, что, мол, не всё то солнце, что по утрам встаёт. Эти слова стали впоследствии их любимым паролем.
Несмотря на полную несхожесть натур, мальчишки друг друга обожали, и каждый знал про другого практически всё. Такие дружбы – с детства и на всю жизнь – настоящий подарок судьбы, поважнее всех любовей будут.
Похоже, Сенька в его смерть до сих пор не верит. В сторону гроба смотреть боится – уставился сухими глазами в пространство, только кадык на тонкой шее судорожно подёргивается.
Вон к нему подошёл распорядитель, просит сказать последнее слово. Как самого близкого друга. Тот не понимает, чего от него хотят. Распорядитель берёт его за локоть и подводит к возвышению, на котором стоит гроб.
Сенька, неловко взобравшись на посмертный пьедестал, застывает на какое-то время в прострации, потом неуверенно косится на уложенного в последнюю колыбель закадычного дружка.
Лёшка лежит, профессионально намакияженный ловкими руками гримёра, расчёсанный, с идеальным пробором, но всё с той же ухмылкой на подкрашенных губах, не поддавшейся никаким усилиям дорогостоящего специалиста.
На Сенькином лице выражение испуганной растерянности сочеталось с гримасой боли – ему никак не удавалось совместить это неподвижное чужое тело с образом своего неугомонного дружка. Это-то детское выражение на конопатой физиономии Семёна и спровоцировало покойного на последнюю, уже потустороннюю шутку, и он, несмотря на все запреты, не смог удержаться – щекотнул Сеньке крошечную, но очень важную зону в мозгу, в левом полушарии, отвечающую за воображение. А дальше уж всё покатилось само собой…