Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Талант (Жизнь Бережкова)
Шрифт:

Однако у него оставалось множество сомнений. И не только технических... Ни с того ни с сего в нем заговорил философ.

– Ну, выстроим мотор. А для чего?

– Как для чего? Ты что, сам не знаешь?

– Разве люди станут счастливее от твоего мотора?

– Оставь ты свою меланхолию.

Но он упрямо повторил:

– Разве люди станут счастливее от твоего мотора? Зачем, для чего мы его будем строить?

Подобное настроение время от времени накатывало на Ганьшина. Послушать его - так не стоило работать, не стоило жить.

Я ему ответил:

– Во-первых, мы дадим мотор Ладошникову,

то есть докажем, что "Лад-1" может взлететь. Ты представляешь, как это прогремит? Молодые русские конструкторы дали самый лучший самолет и самый лучший мотор в мире...

– И что же? Для чего?

– Для покорения неба! Для развития авиации! Для России!

– Ну, что касается России, то... Кто в ней торжествует? Бархатный Кот и подобные ему пройдохи... Ведь ты отдашь ему в руки свою вещь. Твой мотор - это его удача.

Разумеется, Ладошников на моем месте буркнул бы в ответ: "Не всегда эта нечисть будет верховодить у нас". Но я был очень далек от политики, от революции, считал, что моя сфера - только техника, техническое творчество. В наших философских спорах, буде они возникали, Ганьшин почти всегда загонял меня в тупик своими скептическими силлогизмами. Сейчас, по его логике, выходило, что мой будущий мотор лишь укрепит царский деспотизм. А вдруг это в самом деле так? От всех этих вопросов я всегда в конце концов спасался бегством, уползал, как улитка в свою раковину, под прикрытие формулы "творчество для творчества".

– К черту философию!
– закричал я Ганьшину.
– Ничего не желаю знать. Желаю только выстроить мотор, который я придумал, какого еще нет на земном шаре.

Должен сказать, несколько предваряя дальнейшее повествование, что и в новом, социалистическом мире я не так-то легко пришел к иному пониманию законов творчества, таланта. А в те времена, о которых идет речь, позиции индивидуализма, позиции "техники для техники" казались мне неуязвимыми. Во всяком случае, в те времена только они давали мне возможность погружаться в творчество. Это была моя броня, панцирь конструктора, панцирь, которого не пробивали стрелы Ганьшина.

Вдоволь пофилософствовав, с несомненностью установив, что жизнь не имеет никакого смысла, Ганьшин соблаговолил вновь обратить взор на мой лодочный двигатель.

– Принцип интересен, - сказал он, - но мы с тобой не справимся...

– Почему? Ведь сделал же я маленький мотор.

– Здесь ты все пригонял по месту, а там придется рассчитать... И все неясно... Все совершенно ново...

– Чудак! В этом и суть! Этим-то мы и победим все моторы мира.

– Нет, по всей вероятности, только осрамимся.

Он перечислил массу технических неясностей, всяческих трудностей, которые возникнут у нас при проектировании такого авиационного двигателя. Он предполагал, что расчеты будут умопомрачительно сложны. Нет, он не берется за математический анализ этой конструкции. Да и никто не возьмется. Пожалуй, только Жуковскому по плечу такая задача.

– Жуковскому? Я пойду к нему...

– Ну, знаешь, надо иметь совесть. Не каждый способен беспокоить его из-за таких пустяков.

– Пустяков?!
– заорал я.

Однако Ганьшин не долго пребывал в позиции скептика.

Мой накал в две тысячи градусов Цельсия разогрел в конце концов и его. Еще через час - впрочем, тут мы внезапно обнаружили,

что пора зажигать свет, что день уже прошел, что таинственная лаборатория обошлась сегодня без нашего присутствия, - я уже чертил за столом Ганьшина, и мы уже обсуждали разные подробности конструкции авиамотора в триста лошадиных сил. Я остался ночевать у моего друга, но не мог заснуть и несколько раз поднимал его, ворчащего и сонного, чтобы выложить блеснувшие мне новые соображения. Под утро в уме появилось название мотора. Я опять немедленно разбудил Ганьшина.

– Ганьшин! Ганьшин! Ну, проснись же! Есть название для мотора...

– Отвяжись...

– Послушай, как оно звучит... Нет, ты послушай!

Ганьшин сделал вид, что затыкает уши, но я продолжал:

– "Адрос". Авиационный двигатель "Россия". Что, подходяще?

– Угомонись! Никакого "Адроса" еще нет, да и, наверное, не будет.

– Будет! Ты же сам согласился, что надо идти к Николаю Егоровичу.

– Иди, иди... Только дай, пожалуйста, поспать.

– Не дам! Говори, как тебе нравится название.

27

В пылу рассказа Бережков посмотрел на меня с вызовом, словно перед ним сидел не я, а несносный Ганьшин. Сложив руки на груди, Бережков стоял под портретом своего учителя - седобородого грузноватого профессора в широкополой шляпе и болотных сапогах. Мне хотелось побольше разузнать о Жуковском. Вновь услышав его имя, я сказал:

– У меня сделана заметка: "Жуковский с черной бородой". Вы просили напомнить.

– Да, да!
– воскликнул Бережков.

Казалось, он даже обрадовался. У Бережкова-рассказчика была характерная особенность: он не любил плавного, ровного повествования и, случалось, моментально перескакивал с одной темы на другую.

– Да, да!
– воскликнул он.
– Это надо описать. Потом вы все это расположите в порядке. Как я уже докладывал, каждое лето мой отец отсылал меня с сестрой, рано заменившей мне мать, в деревню, в гости к Ганьшиным. Рядом находилась родовая усадьба Жуковских. В этой усадьбе, совершенно доступной всем окрестным ребятишкам, Николай Егорович Жуковский всегда проводил лето. И мое первое воспоминание о Жуковском связано с усадьбой Орехово, с ореховским прудом. В этой яркой картинке, засевшей в памяти, должно быть, с четырехлетнего или пятилетнего возраста, я отчетливо вижу Жуковского с черной бородой. Помнится солнце, мутноватая теплая вода, скользкое, немного страшное дно. Мы, мелюзга, плескались и барахтались у берега. Вдруг на плотине появился человек в просторном парусиновом кителе, в парусиновых брюках, большой, с брюшком, с черной и курчавой, как у цыгана, бородой. Он крикнул нам:

– Э, дети, вы, я вижу, совершенно не умеете купаться.

Быстро разделся и, разбежавшись, сделал огромный прыжок в воду, причем прыгнул ногами вниз. Вынырнув, он высоко поднял руки и в таком положении, с поднятыми руками, как бы стоя, переплыл весь пруд, пуская фонтаны изо рта. Я, должно быть, смотрел как завороженный на это чудо природы.

Эту картину - солнечный день, темно-бутылочную гладь воды, плакучие ивы на берегу, кое-где, у размывов, с обнаженными толстыми корнями, дальше огромный, в несколько обхватов, вяз, - эту картину я и сейчас вижу: она удержалась, словно осколочек зеркальца, запечатлевший момент детства.

Поделиться с друзьями: