Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Талмуд и Интернет
Шрифт:

Я женился 10 ноября, в годовщину «хрустальной ночи».

Моему отцу было четырнадцать, когда «хрустальная ночь» разрушила его мир. Через месяц ему удалось покинуть Вену с «детским транспортом» и найти убежище сначала в Шотландии, а потом в Соединенных Штатах. Он больше никогда не видел своих родителей. Странно, что годовщина этого ужасного события пришлась на мою свадьбу.

Не могу сказать, что я сам так задумал. Я предполагал жениться зимой, но моя будущая жена хотела, чтобы это произошло осенью. Мы пришли к компромиссу и назначили свадьбу на ноябрь, без всякой задней мысли выбрав десятое число. Именно отец указал на это пугающее совпадение. Однако он не просил меня изменить дату, хотя мы могли бы легко это сделать, поскольку планировали лишь небольшое торжество в доме моего отца. Но после

некоторых раздумий мы решили, что и в этом совпадении есть особый смысл.

С погрома 1938 года прошло более пятидесяти лет. Нельзя заставить мир все время помнить об этом. Не я ли сам забыл эту дату? Случай давал мне возможность «прирастить» историю отца моей собственной. Скоро будет двухтысячный год, множество его нулей как раз и нужны для того, чтобы освободить память, и ужасные события двадцатого века уйдут еще глубже в прошлое. Моя свадьба, по крайней мере, может стать моим личным поминовением. Я, таким образом, взвалю небольшой кусочек истории на свои плечи и понесу ее в будущее. Но я не знаю, закрепится ли память, или, напротив, она сотрется оттого, что даты «хрустальной ночи» и моей свадьбы совпали. Может быть, я хотел не столько пометить эту дату, сколько поскорее снять с нее страшную мету — обычная детская фантазия. Я хотел сложить единое целое из осколков прошлого моего отца, хотел, чтобы радостное событие стало ответом на трагизм того времени.

Любое из этих желаний в равной мере и грандиозно, и наивно. Моя собственная жизнь никогда не вберет в себя и никогда не подытожит страдания старших поколений, не ответит за эти потери и не вернет их. Мой отец понимал это, когда разговаривал со мной утром накануне свадьбы. Зная жизнь, он не оставил меня без отцовского напутствия — он захотел, чтобы я избавился от своих детских страхов, хотя страхи его детства были основаны на реальных событиях. Каждое поколение рождается невежественным, и если это плохо для истории, то все равно хорошо для жизни.

И тем не менее разве я могу жить в отрыве от прошлого? От прошлого, которое возвращает меня к моей свадьбе и ритуалу с бокалом, завершающему еврейскую свадьбу. Этому обычаю есть несколько объяснений. Мне по вкусу считать его напоминанием о разрушении Храма в Иерусалиме — событии, которое случилось примерно девятнадцать веков назад, и — шире — напоминанием о том, что этот мир расколот и несовершенен. Рабби Акива мог смеяться, глядя на лис, игравших на развалинах храма, но разрушение Храма до сих пор отдается в судьбах диаспоры как творческий акт разрушения, который лишил целостности и рассеял еврейский мир. Разбивание бокала напоминает об этом факте и вносит грустную ноту в общий веселый тон свадьбы.

В традициях иудаизма приглашать на свадьбу и живых, и мертвых. Мне думается, что это — ключ к тому, как я могу прожить свою жизнь. Талмуд, который утверждает, что мир — это свадьба, сам по себе является сочетанием явных противоречий. В нем живые и мертвые сходятся вместе, рабби Акива является любимым мудрецом и мученической жертвой, а Тора превозносится как живое слово Бога даже тогда, когда не лишенная воображения группа мужчин манипулирует этим словом на наших глазах, приспосабливая к нуждам человека. Все эти парадоксы давно известны, они-то и встраивают мою жизнь, которая, по всей видимости, является продуктом современных сил, в старинную и — для меня — утешительную схему.

Немец-христианин, живущий рядом с Бухенвальдом, где погиб мой дед, занимается воссозданием синагог, разрушенных в тот день, когда рухнул мир моего отца. Я могу нажать несколько клавиш на компьютерной клавиатуре, и эти изображения, введенные в Германии, окажутся в моей квартире в Верхнем Вест-Сайде Манхэттена. Конечно, утешают меня не сами изображения — они мне кажутся плоскими и чужими, — а связь, которую они устанавливают между незнакомым мне немцем, пытающимся сохранить историю, и моим собственным парадоксальным «я».

Мир — это свадьба. Конечно, неплохо, если бы на самом деле было так. Если бы удалось объединить мир Храма и мир изгнания. Мир Европы и мир Америки. Мир трагедии и мир без войны. Мир вещей и мир слов.

Целой жизни не хватит, чтобы вместить все противоречивые составляющие, которые символически присутствовали на нашей свадьбе. В качестве свадебной

накидки моя жена и я использовали талит, принадлежавший моему погибшему деду и полученный родственниками вместе с его прахом. Мы находились в уютной гостиной загородного дома моего отца. Моя любимая бабушка по материнской линии тоже была здесь и пристально глядела на нас. Ее муж умер за много лет до этого, и, как выразился мой отец, умер счастливой смертью — в окружении любивших его людей.

Мою собственную жизнь тоже можно назвать счастливой. Свадьба удалась на славу: вокруг меня были самые близкие друзья и родственники, но и она не обошлась без ощущения того, что в жизни есть вещи и менее радостные. Законоучители эпохи Талмуда, которые заявляли, что мир — это свадьба, полагали, что лучше бы этот мир вообще никогда не был создан. Придя к такому выводу, они тут же добавили, что раз уж он создан, то люди должны воспользоваться этим наилучшим образом.

Я знаю, что каким-то необъяснимым образом, свойственным только Талмуду, одна реальность не заменит другую, но в неявном виде сосуществует с ней. Юсси Бьёрлинг, поющий прощальную арию в «Сельской чести» на пластинке моего отца, являет собой прекрасный образчик живучести искусства, но одновременно является странной механической пародией на религиозные мечтания и упования на то, что голос может существовать и после смерти. Пластинка, разбитая моим отцом, чтобы меня не коснулась и тень той печали, которая для него была реальной, стала для меня символом его непреходящей боли. Бабушка, присутствовавшая на моей свадьбе, и бабушка, которой не суждено было это сделать, — каждая по-своему олицетворяла некий мир, и миры эти обладают для меня равной силой притяжения.

Глава IV

Человек перевел себя в новуювселенную, у которой нет общей системы мер со старой.

Генри Адамс. «Динамо-машинаи Пресвятая Дева»[9]

Отец однажды рассказал мне, что, когда он еще мальчишкой жил в Вене, у них был обычай, если никто не видит, плевать перед церковью. Этому его научили отец и мать, родившиеся в Польше. Бесспорно, в этом был элемент суеверия — попытка обезопасить себя от злых духов, которые могли появиться из церкви при виде проходящего мимо еврея. При этом выплескивался бессильный гнев на почти двухтысячелетний антисемитизм христиан. Я не исключаю, что в этом жесте вполне откровенно проявлялись чувства, которые окруженные со всех сторон европейские отпрыски избранного народа питали в отношении института и религии- узурпатора, которые они искренне презирали.

Моя мать, наоборот, выросла, распевая рождественские песенки. Ее мать — та самая бабушка из Нижнего Ист-Сайда, которая любила бутерброды с пастрами, — хотя и считала себя чистокровной еврейкой, но в детстве всегда отмечала Рождество. В Америке ничто не могло помешать такому смешению.

С одной стороны, если учесть, что родители моего отца погибли в самом сердце христианской культуры, то отношение к церквям, путь даже такое примитивное, не кажется чрезмерным. С другой стороны, поведение моей матери не казалось мне странным. В детстве я никогда не отмечал и не хотел отмечать Рождество, но мне всегда нравились рождественские песни, а в семье была традиция в канун Рождества заходить в церкви Манхэттена, чтобы послушать. Возможно, отец и ощущал некоторую неловкость при этом, но всегда с удовольствием присоединялся к нам. Никто никуда не плевал, и погромов тоже не наблюдалось.

Как предписывает еврейский закон, в доме, где я вырос, на всех дверных косяках были мезузы, но к кухонному окну был прислонен небольшой голубой витраж с изображением трубящего ангела — копия витража из Шартрского собора, которую моя мать купила во Франции задолго до замужества.

Во время моего первого путешествия в Европу я ощущал в себе обе стороны родительского воспитания. Я был аспирантом и собирался писать диссертацию по «Потерянному раю» Джона Мильтона, поэтому христианская культура не была для меня чужой. Наоборот, у меня появился шанс полюбить ее. Мне хотелось постоять на хорах Шартрского собора и ощутить то, что я чувствовал в уютной аудитории Йельского университета, где читались лекции по истории искусств: величественную красоту пространства, призванного воссоздать рай на земле.

Поделиться с друзьями: