Там, где сердце
Шрифт:
Я не вижу проносящихся перед глазами кадров своей жизни — и это странно и печально, потому что некоторые действительно неплохие сиськи я не прочь был бы увидеть еще разок.
Боже, какой же я мудак! Думать о сиськах в момент собственной смерти. А что? Я должен распустить нюни и разводить дерьмовую философию? Ладно.
Женщины занимают огромное место в жизни. Они добавляют ей ценности. Больше, чем всплески адреналина. Больше, чем острые ощущения. Ради женщин я живу. Но не как большинство «плейбоев на раз». Нет. Я глубоко ценю каждый момент с любой из них. И всех их помню.
Лив. Лиза.
Господи, Лианна! Я сожалею о том, что должен был бросить ее.
Аня. Хейди. Еще одна Хейди — другая. Еще одна Лиза. Мишель. Джен — четыре разных.
Да, у меня было много женщин. Но я помню всех по именам. И каждую помню в лицо. Я помню, где провел ночь — или утро, или день, или выходные, или целую неделю и даже месяц — с каждой из них.
Рим. Константинополь и еще дюжины различных мест и портов в Карибском бассейне и Средиземноморье. Сотни мест в Индонезии. Гонг Конг. Прага. Париж. Лондон.
Господи, какая жизнь!
Я был везде. Я видел оба полярных сияния: северное и южное. Я ходил дорогами самого Иисуса в Израиле и Палестине. И знаете, чем памятно мне каждое из мест, где я побывал? Не приключениями, не тысячами способов, которыми я мог лишиться жизни. Не прыжками с парашютом, не покорением отвесных скал без страховки, не плаванием с аквалангом и нырянием за жемчугом, не гонками на мотоциклах или прокачанных автомобилях, и даже не практически разбитыми двумя арендованными в Монако «Бугатти» стоимостью два с половиной миллиона долларов… Черт, я могу перечислять бесконечно.
Нет, ничем из этого.
А женщинами.
Локоны, обрамляющие лицо Лианны, раздевающейся в свете звезд на палубе моей лодки, а вокруг на тысячи километров только океан. Ее бледные влажные груди, когда мы кувыркаемся голышом в теплом полуночном прибое на пустынном пляже Сент Джон.
Пробуждение среди ночи в маленькой палатке в Аргентинских пампасах, и Лиза, которую я заставил стонать так, что ей вторили гребаные волки.
Лунный свет на рыжевато-белых с красным и фиолетовым волосах — Боже, Вив была настоящей дикаркой. Она покрасила волосы в белый и фиолетовый цвета перед предстоящим футбольным матчем в колледже.
Кожа… Бледная, смуглая, загорелая, золотисто-коричневая — всех возможных оттенков.
Глаза… Голубые, зеленые, серые, карие.
И впрямь неплохой способ умереть — лежа на вершине горы и вспоминая лучшие моменты из жизни.
Хотя… боль отступает.
Головокружение замедляется.
Кажется, я снова могу дышать.
Может, в конце концов, я и не умру здесь.
Проходит еще несколько минут, и мне удается сесть.
В этот момент я понимаю, что мои спутники сдержали свое слово и осуществили спуск без меня. Скажу вам, вот это реальное испытание горами. Ха, я такой чертовски везучий. Хотя, в действительности так и есть. Но сейчас нужно взять свою задницу в охапку и спускаться в одиночку. Надеюсь, что не умру в процессе.
Беверли Хиллз, Калифорния
Десять месяцев спустя
Я
не умер, спускаясь с Охос-дель-Саладо. Я сделал это и сумел попасть на один из последних автомобилей, покидающих лагерь. Погода резко поменялась, так что мне повезло, что я вовремя выбрался.Остаток следующего года я провожу, медленно продвигаясь к западному побережью Южной Америки, потом вдоль Центральной и, наконец, добираюсь до Северной.
Я дома, в Беверли Хиллз, за два месяца до своего тридцать первого дня рождения. Здесь я только потому, что пообещал маме ради этого вернуться домой, и держу свое слово. Тут охренеть как скучно.
Я нахожусь в «саду» — этим причудливым термином именуется двор в сто квадратных метров в середине западного крыла имения. Пространство поражает количеством зелени, цветов, пальм и экзотических растений всех видов. Здесь есть скамейки и маленькие кованые столики со стульями, разбросанные тут и там в укромных уголках.
Я ненавижу это.
Но именно здесь мама «принимает» меня, словно она чертова королева или кто-то в этом роде.
— Ваша мать примет вас в саду, — говорит Хавьер.
Хавьер — дворецкий.
Да-да, дворецкий.
Вот почему я живу один на лодке и почему нахожусь обычно за тысячи километров отсюда. Мама до одурения претенциозная. Холодная и сдержанная с тех пор, как умер папа, и я не знаю, какой она была до этого, потому что на момент его смерти мне было шесть лет. Помню только, что улыбалась она больше, а пила, кажется, меньше, но мои воспоминания о детстве до смерти отца очень скудные.
Она управляет его компаниями железной рукой и острым, как бритва, умом. Ничто не может ускользнуть как от ее внимания, так и от гнева. Ради меня она натягивает маску сострадания, потому что я в таком «состоянии». И это еще одна причина, по которой я живу один на лодке за тысячи километров от этого гребаного поместья.
Я сижу здесь, потягивая какой-то до абсурда дорогой скотч, который ничем не лучше моего любимого «Лагавулина», хотя стоит втрое дороже. И жду. Она всегда заставляет ждать… потому что может себе это позволить.
За моей спиной раздается стук ее каблуков по каменной дорожке. Поднимаюсь, готовясь поприветствовать и вытерпеть ее идиотскую европейскую манеру — муа-муа — целования воздуха рядом со щекой, словно в этом есть какой-то смысл. Кто так делает? Все в этом проклятом городе — вот кто.
— Здравствуй, дорогой. Рада тебя видеть. Муа… муа.
— Привет, мам, — я терплю поцелуи, но не возвращаю их, а вместо этого дарю ей полноценные мужские объятия — чтобы просто позлить ее.
— Но ты не рад меня видеть, Лахлан?
— Мам, ты же знаешь, я ненавижу Беверли Хиллз. Я здесь только потому, что обещал тебе вернуться к своему тридцать первому дню рождения.
— Тебе тридцать один… знаешь, у меня все уже распланировано. Это будет изумительно. Я пригласила практически всех знакомых, а значит, это будет что-то!
Я с грохотом ставлю стакан на стол и стараюсь сдержать свое раздражение.
— Мам, я же говорил тебе. Никаких гребаных вечеринок.
— Я твоя мать. Тебе исполняется тридцать один год. Это важное событие.