Тамара Бендавид
Шрифт:
Граф обещал ей непременно заехать завтра или послезавтра, как только позволят ему обстоятельства, призвавшие его под Плевну, да и самой ей тогда, вероятно, будет досужнее, чем нынче, — и они дружески расстались.
Уезжая с перевязочного пункта, Каржоль чувствовал себя так светло и примиренно в душе, как никогда еще с самого своего детства. В этом чувстве, казалось ему, было именно детски-хорошее что-то, — давно, давно уже им не испытанное и позабытое даже. В этом светлом и, в то же время, тихо-грустном настроении, поехал он с мистером Пробстом к левому флангу, где кипело, между тем, отчаянно горячее дело. Пройдя мимо селения Радищево, Райчо вывел их на возвышенность, покрытую виноградниками и кое-где фруктовыми деревьями, откуда пред их глазами обрисовался левый обрывисто скалистый берег Тученицкого оврага, к которому примыкала Скобелевская
XXI. НАХОДКА БОЛЕЕ СЧАСТЛИВАЯ ДЛЯ КАРЖОЛЯ
Графу Каржолю удалось благополучно окончить свои объяснения со штабными лицами лишь вечером 1-го сентября в Порадиме, и он мог бы теперь свободно ехать в Систово, телеграфировать своим высоким принципалам, что гроза миновала, но ему не хотелось уехать из-под Плевны, не повидавшись еще раз с Тамарой. На это явились у него причины весьма уважительные. Во-первых, он обещал ей; но это бы еще ничего, — самое существенное было не в этом…
Под влиянием деловых разговоров в штабе, войдя в свою обыденную колею и освободясь от своего нравственно-приподнятого на известную высоту настроения и от всех исключительных, так сказать, экстраординарных впечатлений и дум, навеянных картинами боя последних августовских дней и всем эпизодом с Аполлоном Пупом, — граф возвратился в свое обыкновенное, нормальное состояние духа, которому довлели его всегдашние «злобы» и заботы дня. И вот тут-то он прежде всего спохватился, что сделал, пожалуй, крупный промах, поручив Аполлона особому вниманию и попечениям Тамары. А ну, как Пуп проживет еще несколько дней, или, чего доброго, почувствует себя лучше, начнет вдруг поправляться, и пойдут у него с Тамарой, как у старых знакомых, разговоры да воспоминания о прошлом, об общих друзьях и т. п. А ну, как он обмолвится ей как-нибудь невзначай, что граф женат? Простой вопрос с ее стороны, — что поделывает Ольга, — и готово! Это так естественно, так возможно. Наконец, он может высказать что-нибудь и в бреду, упоминая имя Ольги, и мало ли что? Ведь пришла же ему мысль просить прощения у графа. Эта же мысль может вернуться и в бреду.
Конечно, бред больного еще не Бог-весть какое веское доказательство, но все же у Тамары могут возникнуть разные сомнения; подозрение, пожалуй, закрадется, а там и пойдет навинчивать себя на этот лад, станет доискиваться, правда ли, и… чего доброго? Ведь женщины так склонны создавать себе фантазии и мучения даже из ничего, а тут есть из-за чего всполошиться.
И нужно же было ему привезти Аполлона как раз в тот самый лазарет, где работают эти богоявлснские сестры! Да знай он это раньше, — ни за что не повез бы! Конечно, это лишь случайность, но она может, пожалуй, сделаться для графа роковой. И всему виной его дурацкое великодушие! Или уж во всем этом судьба, — так — называемый «перст Провидения», с его «высшей иронией»?
Но судьба ли, случайность ли, — что бы там ни было, а граф решил себе, что, во всяком случае, оставаться ему в неизвестности на этот счет невозможно: самого себя измучаешь только мнительностью да сомнениями, которые на самом деле, быть может, окажутся совершенно напрасными. Возможно, и так, возможно, и этак.
А лучше знать уж наверняка что-нибудь определенное. И нельзя же, наконец, всю жизнь изображать собой
страуса, прячущего в куст свою голову. Надо решить этот вопрос так или иначе теперь же, — надо приготовиться, на всякий случай что сделать, что сказать и как держать себя, если она уже знает. Может быть, придется открыть ей всю горькую правду, все как было, и пусть тогда сама решает — отвернуться ли от него навсегда или рука об руку идти вместе напролом, наперекор всем препятствиям. Если она точно любит графа, — она предпочтет последнее, а если нет… Ну, что же? Он будет, по крайней мере, знать, что игра его проиграна, поставит над ней крест насмарку и удовольствуется тем, что дает ему сама жизнь, в связи с интересами «товарищества» и его светским положением. Неужели же он и этим не сумеет воспользоваться?Но вот вопрос: найдется ли у Тамары достаточно времени и спокойствия, чтобы выслушать его исповедь и оправдания? Им могут помешать, у нее может случиться досуг, да и мало ли что. А недосказанное объяснение — это хуже всего.
И граф решил себе, на всякий случай, что вернее всего будет — изложить всю эту исповедь в письме, которое, вместо всякого объяснения на словах, он вручит Тамаре в том случае, если ей уже все известно, и попросит ее прочесть его спокойно, без гнева, и затем уже положить свое окончательное решение. Если же это окажется не нужным, — письмо останется у него в кармане, и только.
Ночуя в Порадиме у маркитанта, он воспользовался остатком вечера и частью ночи, чтобы заняться сочинением письма, и окончив его, нашел, что оно написано, как следует, в благородном тоне, достаточно откровенно, убедительно, с чувством и даже красиво, — хоть в любой роман! Местами он не щадил в нем себя; но всегда выходил из этого самобичевания так, что Тамара необходимо должна была убеждаться, будто иного выхода для него и не было, будто в каждом таком поступке он был лишь жертвой несчастного стечения обстоятельств, оставаясь «аu fond» всегда благородным и, главное, беспредельно любящим ее человеком, на которого все его беды опрокидывались в последний год исключительно из-за этого чувства его к ней. Не встреться он с нею, не полюби ее, ничего бы этого не было.
— Ну, что будет, то будет! — фатально решил он себе, ложась в складную походную постель, которую всегда возил с собой в футляре.
На утро, оставив мистера Пробста в Порадиме, граф один поехал в своем фаэтоне к Радищевским высотам. Погода уже третьи сутки стояла сухая и теплая, дороги поправились, и потому поездка его не потребовала продолжительного времени и обошлась без затруднений, если не считать целые обозы с ранеными и больными людьми, медленно двигавшиеся навстречу ему из-под Плевны.
Центральный перевязочный пункт все еще оставался на своем прежнем месте, но там стало теперь совсем уже просторно. В шатрах оставались раненые только двух категорий: или самые легкие, которые могли возвратиться в строй к своим частям после самого непродолжительного лечения, или окончательно уже безнадежные, которых незачем было отправлять в тыл, так как неизбежность смерти являлась для них вопросом лишь нескольких часов или суток.
Подъезжая к перевязочному пункту, граф еще издали заметил на пригорке, шагах в трехстах в сторону от шатров, группу людей, состоявшую из нескольких сестер и лазаретных служителей, впереди которых виднелся священник в скуфье и черной ризе с серебряными позументами. «Верно, хоронят кого-нибудь», — подумалось графу. Остановись у шатров, он увидел около каких-то вскрываемых ящиков саму начальницу Богоявленской общины, распоряжавшуюся вместе с уполномоченным «Красного Креста» приемкой по реестру разных госпитальных принадлежностей и запасов. Каржоль все-таки прямо к ней и направился.
— Я приехал узнать, что мой раненый, которого я доставил сюда третьего дня утром? — обратился он к старушке, почтительно приподымая свою мягкую шляпу.
— Какой это? — деловито и, несколько прищурясь, осведомилась начальница.
Граф назвал ей имя, фамилию, чин и полк, прибавив, что это был ординарец генерала Зотова.
— Ах, поручик Пуп? — припомнила старушка. — Как же, как же, знаю… Но только вы опоздали.
— А что, разве его увезли уже?
— Нет, умер… и его сейчас вот хоронят, — вон там, — указала она по направлению группы людей, на пригорок.
При этом известии Каржоль выразил на озадаченном лице своем чувство опечаленности и сожаления.
— Как жаль! — вздохнул он, раздумчиво качая головой. — Это был мой хороший, давний знакомый… Впрочем, этого надо было ожидать, — такая жестокая рана…
— Если угодно, можете отправиться туда, поклониться праху, — предложила старушка, возвращаясь к своим прерванным на минуту занятиям.