Танечка
Шрифт:
На урок она опоздала. В тот же день, возвращаясь со школы, она намеренно дождалась часа, когда пути опустели, и брела по ним одна, маленькая, слабая, беззащитная – легкая добыча для насильников и маньяков. Она поглядывала искоса по сторонам: не лежит ли кто на обочине насыпи, не спрятался ли в кустах, и сейчас выскочит, сгребет ее в охапку, онемевшую от пронзительного сладкого ужаса, понесет в лес, бросит на землю, сорвет с нее одежду, отшвырнет в сторону сумку с учебниками… А она, посопротивлявшись, поплакав, уступит мужскому напору и ласкам, уступит своему тайному желанию, отдаст себя на волю судьбы, отдаст себя всю, все свое трепещущее, чувственное, сладко ноющее тело, всю свою презренную душу.
3
Субботним днем родители Танечки отправились на автомобиле в город – за обоями и краской для ремонта, а заодно к тете Даше, маминой сестре, в гости. Танечку за плохие
Танечка сидела за столом перед раскрытым учебником и рассеянно поедала одну за другой бледно-лиловые, с дымчатым налетом сливы, горкой выложенные на тарелке. Трифон смирно сидел под ее табуретом. Это был средних размеров беспородный пес, вечно взлохмаченный (как Танечка ни старалась его расчесывать), с живыми блестящими глазами, которые смотрели из-под косматых бровей то с трогательным ожиданием подачки, то почти с человеческим любопытством. Он был приветлив ко всем, даже к незнакомым, впервые появляющимся в доме людям. Сперва тявкал для порядка, а уж потом, как бы извиняясь за эту необходимую формальность, тыкался носом в ноги, стремился лизнуть ладонь, тянущуюся погладить его. Но больше всех он обожал Танечку (может быть, потому, что она кормила и ежевечерне выгуливала его).
…Уроки не двигались. Танечка бездумно глядела в окно – на молоденькую елочку, растущую под стеной, похожую на цыганскую девочку в десяти юбках, на обрызганную алым рябину у соседского косого забора. Держа в пальцах очередную сливину и продолжая смотреть в окно, Танечка водила ею по губам. Потом в каком-то удивлении долго разглядывала плод, его тугую глянцевую поверхность, узкую перетяжку, идущую вдоль одного бока. Она еще раз провела сливой по губам и, покосившись на дверь, сунула руку под платье и поводила там. Было немного стыдно за себя, но и приятно в то же время, так что рука сама тянулась повторять это еще и еще. Взяв, наконец, сливу в рот, она слегка надкусила ее и слизнула бледно-розовый пряно-кисловатый сок. Медленно облекла плод губами, целиком вобрала его в рот, вытолкнула языком и, удерживая пальчиками, втолкнула снова. И вдруг резко, до косточки, раскусила его, ощутив как обильно потек сок под язык, по нижней губе и подбородку. Танечка вытерла сок ладонью, освободила плод от косточки и, почти не жуя, проглотила. Взяла с тарелки следующий… И вдруг радостное осознание, что дома никого, что родители уехали надолго, трепетом отозвалось в ее теле. Танечка порывисто соскочила с табуретки, сбросила приспущенные трусики и легла на коврик посреди комнаты, воображая, якобы это не ковер, а мягкий лесной мох. Сливу положила на живот. Сомкнув подогнутые в коленях ноги, Танечка напряженно, как будто сопротивлялась чужой силе, но все же постепенно уступая, медленно, с дрожью развела их в стороны. Послюнявила сливу и плавно, но напористо ввела ее в себя. Слива тотчас выскочила, словно ее вытолкнули языком. Тогда она стала легонько, ритмичными толчками подталкивать ее. Плод нырял и выныривал, нырял и выныривал, послушно, как рабчонок. Сладкий туман уже замутил глаза Танечки, целиком ушедшей в себя, погруженной в блаженный полуобморок… Как вдруг к этим гладким скользящим ощущениям прибавилось что-то ворсистое, косматое, дышащее. Танечка встрепенулась испуганно и подняла голову.
– Трифон? Пошел прочь! Уходи! Не нужен ты мне. Не мешай, уходи! – Танечка досадовала, что ее прервали и что появился свидетель ее непристойного занятия. – Уйди, дурачок, куда ты лезешь?! Ты что делаешь? Прекрати! Ах ты негодник, распутник! – все менее зло поругивалась она. – Вот ты какой!
Она пыталась оттолкнуть пса, но тот словно ошалел – так и лез своим влажным прохладным носом, так и шлепал теплым мокрым языком по ее возбужденному приоткрытому устью. И как тогда в лесу, она на миг поддалась, ослабила волю, уступила такому близкому, реальному и как будто неотвратимому соблазну. Она убрала руки, положила их на живот, сразу же ощутив, как нетерпеливо, жадно, словно лакая молоко, часто-часто заработал плоский, чуть шершавый язык. Это был, конечно, не тот умелый, нежный язык и губы, что ублажали ее тогда в лесу (когда она еще ничего в этом не смыслила). Но все же это было живое, любящее, преданное существо, стремящееся доставить ей радость, готовое униженно, раболепно служить ее наслаждению. И Танечка тихонько, чтобы не спугнуть, не прервать, поглаживала ладонями подрагивающую косматую голову зверя.
– Трифон… – шептала она расслабленно, с притворной укоризной. – Трифон, разбойник, что ты делаешь? Как ты можешь? Ведь я твоя хозяйка. Я твоя госпожа, а ты слуга. Как ты осмелился? Как я могла тебе это позволить? Ах, какие мы с тобой плохие, испорченные. Мы заслуживаем наказания. Давай, Тришечка, давай, миленький. Все равно наказание.
Все равно… Ой, Тришечка…4
Теперь, когда Танечка возвращалась со школы, Трифон встречал ее не просто радостно. Он впадал в неистовство, прыгал вокруг с счастливым лаем, крутился юлой, лизался. И если дома никого не было (что не часто, но случалось), Танечка, сама едва не сгорая от нетерпения, с жутковатым холодком в груди, сбрасывала, как попало, верхнюю одежду, приговаривая:
– Соскучился, негодник? Потерпи. Я знаю, чего ты хочешь, бесстыдник. Сейчас, сейчас мы будем с тобой это делать.
Когда она поспешно стягивала с себя в комнате колготки, трусики, Трифон, поскуливая, лез под руки, хватал колготки зубами. Танечка падала навзничь на ковер, задирала на себе юбку, кофточку с майкой, закидывала голову и цепенела, глядя в потолок неподвижными глазами. Однако вместо потолка ей мерещились все те же темно-зеленые кроны и слышался сипловатый голос: «Сладко тебе, малышка? Хорошо тебе? Скажи, хорошо?»
– Да, – шевелились Танечкины губы, припухшие, яркие, словно набрякшие соком спелые плоды.
Этот олух, этот дурачок Трифон делал все, чтобы выдать и себя, и Танечку. На глазах у Танечкиных родителей он скакал вокруг нее, вывалив язык, лез под юбку. Или обхватив передними лапами ее ногу, совершал срамные движения и не отцеплялся ни за что, так что приходилось таскать его, тяжеленного, за собой по комнате. Танечка делала вид, что это очень весело, что это всего лишь игра, смеялась громко и незаметно щелкала собаку пальцем по темени.
– Совсем сдурел пес, – сказал как-то отец и стегнул Трифона проводом от электрочайника. – Придется или на улицу отпускать на гулянку, или кастрировать.
«Вот до чего дошло, – со страхом думала Танечка. – Еще немного, и все догадаются. Или уже догадываются… Представляю, что будет, если узнают в классе. Тогда мне не жизнь… Все, хватит. Больше этого не повторится».
«…Все, последний раз и больше никогда, – повторяла она, нерешительно отбиваясь в очередной раз от наседающего косматого любовника. – Раз уж сегодня такой случай – никого нет… Но это последний, самый последний разок. И все. Так и знай. Буду как все девочки. Буду прилежно учиться, буду слушаться маму, читать хорошие книги. Я исправлюсь… Я буду хорошей…» А сама уже лежала на мягком ворсистом коврике, уже гладила лохматую, трясущуюся от усердия голову собаки.
А пес не только лизался. Изгибаясь, дергаясь, как под ударами тока, он лез передними лапами на Танечку, силясь прижаться к ней своим полуплешивым розоватым животом.
– Нет, дружочек, – отталкивала его Танечка брезгливо. – Я тебе не собачка-девочка, не сучка, я твоя хозяйка. Не наглей!
Однако перед глазами возникал образ мужчины с залысинами, вспоминались его глубокие проникновения, его скользящие движения внутри нее, ритмичные, властные. «Ах, все равно это последний раз. В последний раз все можно», – подумалось ей однажды, и она, закрыв глаза от стыда и собственной слабости, перевернулась, подобрала под себя ноги и выставила маленький девичий зад. Трифон тотчас притиснулся к нему, извиваясь всем телом. У него долго ничего не получалось, и Танечка собралась уж было передумать и отбросить от себя эту противную испорченную собаку, как вдруг почувствовала: попал. «Я исправлюсь. Я буду хорошая», – жалобно пролепетала она и вся подалась назад, помогая, способствуя сама своему позору, всецело отдавшись своей ненасытимой похотливости.
5
Кончилось это плачевно.
Как-то вечером, когда Танечка, присев, собирала на полу портфель, Трифон наскочил на нее сзади, дергаясь и выставляя на показ свои мужские «прелести». Отец увидел это из соседней комнаты, поймал пса за загривок, поволок, упирающегося и злобно рычащего (чего прежде за ним не замечалось) по коридору и вытолкал за порог.
А на следующий день никто не встречал Танечку в прихожей (родителей не было), никто не радовался ей, не прыгал от восторга и нетерпения, передавая и ей это возбуждение, это предвкушение близкого удовольствия.
Родители объяснили, что отдали Трифона знакомому охотнику, которому пес якобы станет служить верой и правдой, честным трудом зарабатывая свой хлеб, и что тот, дескать, воспитает из него настоящую охотничью собаку. «Из этого лоботряса и негодника», – добавлял отец. И оба – и отец, и мать – старались не смотреть Танечке в глаза, так что было понятно: историю про охотника они выдумали.
Летом Танечку увезли на дачу к тете Даше, поскольку в доме затеяли ремонт.
Жизнь на даче была скучной. Танечка часами просиживала на веранде с книгой, открытой всегда на одной и той же странице, или помогала тете по хозяйству – пропалывала и поливала из лейки грядки, но как-то все вяло, без интереса, скорее механически.