Тарантул
Шрифт:
Они расстались, когда мне было лет пять. Помню день и в нем большой чемодан, мягкий, с блестящими бляхами. И рядом с этим чемоданом — фигура, пахнущая новыми детскими книгами, столовскими пирожками и дешевым вином. Разумеется, я тогда ничего не понимал, однако смутные предчувствия меня отстранили от отца.
Может быть, это было моим первым предательством?
Отец присел передо мной, у него были больные, слезящиеся глаза неудачника, что-то нетвердо проговорил, потянулся за чемоданом… Прекрасный мягкий чемодан с блестящими бляхами, покачиваясь, проплыл мимо моего носа.
Через несколько минут за окном прозвенел трамвай. Тогда мы жили в большом городе и остановка была рядом
Когда я собирался в первый класс, появился Лаптев. Мама попыталась приучить меня к мысли, что это мой настоящий папа. Как-то не случилось. От Лаптева исходила уверенность, сила, он делал поступки, тем самым отталкивая меня. Он уверенно наступал на мир и людей, он умел торговать, все подчинялось его воле.
Потом мама родила девочку, её назвали Юлия, а я её называл Ю, она была пухленькая пышечка и напоминала именно эту букву алфавита. Ю была как бы моей сестричкой. Она пожила три года, восемь месяцев, одиннадцать дней и умерла.
Вот такая вот случилась неприятность. Она умерла, а мы остались жить, как будто ничего не случилось. Очевидно, мы не успели привыкнуть к ней, Ю. Хотя, конечно, все намного сложнее и трагичнее, но об этом у меня нет желания пока вспоминать.
Благосостояние же наше стремительно поднималось, как и всего народа, даже возникли разговоры о возвращении в столицу, да после как-то забылось: в Ветрово начали воздвигать ковровую фабрику, расширили железнодорожное депо, построили новую больницу, возвели торговые точки, и жизнь обещалась быть перспективной. А потом — рядом, за два перегона, была хорошая по территории, как выразился отчим, дача нашего деда, бывшего красного командарма, лихого рубахи, которому сам товарищ Иосиф Сталин подарил дамасский, разящий врагов народа, клинок.
Последний раз с отцом мы виделись в больнице (она была ведомственная, Лаптев постарался). Отец, как это нелепо, поехал в Москву по своим суматошным книжным делам и предпринял попытку влезть у Казанского в переполненный трамвай. От судьбы не уйдешь…
В огромной палате лежал он одинокий, небритый, дикий, как репей, стесняясь двух соседей, уверенно занимающих высокие койки. Мы невнятно поговорили, попрощались, отец стыло улыбался, и чувствовал себя, должно быть, скверно. У двери я обернулся: он уже лежал лицом к стене. Стена была казенная выкрашенная в цвет холода и боли.
Самое омерзительное на войне, кроме неопределенности, боли и смерти, холод,
продирающий до костей. Стылые бесконечные сумерки, прошиваемые трассирующими пулями и обагренные всполохами дальних пожаров. Мы забыли, как выглядит наше родное теплое солнце. Возникало такое впечатление, что мы оккупировали планету, незнакомую и страшную, где нет живых созданий, а есть призраки. А как можно сражаться с ними, тенями?Отцовский дом был знакомо обгажен великим братством коммунальников. В кишкообразном полутемном коридоре тянуло чадящим смрадом жареной рыбы, плакали дети, на кухне бранились женщины, музыкальная стихия прибойно билась о дощатые перегородки. Каким же нужно обладать чувством социального оптимизма, чтобы не сбежать с этой полуразрушенной палубы жизни?
Навстречу мне из ядовитого мрака материализовалась фигура. Она икнула, дернулась и твердо сказала:
— Дай денег. Наших.
— Зачем? — задал лишний вопрос.
— Душа просит, брат.
— Любишь деньги одухотворенной любовью, — поумничал.
— Люблю, — признались мне. — Они родные. А родное — значит, лучшее. Но люблю не только душой, но и телом-с.
На этом наш мимолетный разговор о морально-нравственных ценностях и прочих аспектах нашего бытия закончился. Фигура провалилась в тартарары. С призом за квасной патриотизм.
Я пробрался дальше по коридору и, наконец, наткнулся на нужную дверь. Услышав знакомый голос, вступил в забытый мир.
Этот мир в пространстве был бесконечно мал, равно как и абсолютно бесконечен. Двенадцать жилых квадратных метров были заставлены стеллажами с книгами. Надо отдать должное отцу: он был постоянен в своей страсти к книгам. Он их покупал, менял, продавал, снова менял. Не знаю, читал ли, но факт упрямый: библиотека существовала. И были в ней детские книжки.
— Алексей! Ты?.. А я тебя не узнал… определенно не узнал! — отец был свежевыбрит, душист, в новом костюме.
Я протиснулся на старенький диванчик, освободил себе место. Отец суетился у стола, который был сервирован, я бы сказал, изысканно, во всяком случае, шлепанцы на нем не валялись, как случалось прежде… Что за перемены?
— Мама привет передавала, — соврал.
— Да-да, она звонила, — отец остановился, потирая нервно ладони. Чудная женщина. Чудная!.. Хирург-пролетарий!… На таких земля держится.
Тут дверь распахнулась. По воздуху плыла утка, она была жареная и на подносе, с яблоками. Ее несла женщина. Была спокойная, я бы сказал, степенная, с грустными добрыми глазами. И ещё была коса, русая, русская, архаичная коса.
— Здравствуйте, — сказали мне. — Рада вас видеть.
Я приподнялся и снова плюхнулся на диван. Меня рады видеть?
— Маша-Маша, — волновался отец. — Ради Бога не урони мою мечту. Пошл, люблю пожрать.
— Коля, — тихо проговорила женщина Маша.
— Извини, больше не буду-не буду, — замахал руками и едва не сбил поднос со стола. Вместе с уткой и яблоками.
— Коля, считай, — улыбнулась женщина.
— Раз, два, три… — отец успокоился. — Вот, брат, досчитаешь этак до двадцати и тих, аки ягненок… — И яростно зачесал затылок.
— Коля, прекрати.
— Маша, ты права, но иногда хочется, — хихикнул отец и проказливо зыркнул в мою сторону. — Строга, матушка, строга, да?
— Коля, если бы я тебя не знала, — проговорила женщина и с какой-то хозяйственной непосредственностью открыла бутылку шампанского. Брызг не было.
— За встречу! — подняла тост.
— С Новым годом, — сказал я.
— С Новым годом? — удивился отец. — Ты чего, Алексей? Март же?
— Это я так, — ответил, — шутка.
— Да-да, за встречу! — воскликнул отец. — Чтобы чаще, чтобы все хорошо, чтобы ты, сына, держался в этой жизни!