Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Татуиро (Daemones)
Шрифт:

— В «Эдем» пойдешь сегодня? Когда ж рыбалку-то снимешь?

Хотел расстроиться, ожидая, вот подкатят снова к голове тяжелые утренние мысли, но рыба исходила вкусным запахом, в окно мягко светил снег, а глаза у Ларисы были ясными, коричневыми и уголки подняты к вискам, и он знал теперь, почему они такие — лисьи. И расстраиваться передумал.

— Если пасмурно, снять вряд ли. Хотя… свет поймать между снегопадами, в черных тучах, будет очень сильно. Посмотрю, как сложится. А в «Эдем»…

После ночи в степи он еще ни разу Яшу не видел. Тот мотался по делам предпраздничным в райцентр, в город,

вызвал туда Наташу. О передвижениях ему сообщила Лариса: Яша позвонил, велел передать, пусть мастер гуляет, на Новый Год сюрприз ему будет, а в море схочет, пусть идет с бригадой.

Витька пока не схотел, да и погода неровная. Обещание сюрприза выкинул из головы, как привык выкидывать уже многое и вдогонку швырнул мысль, а не слишком ли многое?

— На скалы пойду, там, где воду крутит. Интересно, когда вокруг снег.

— Красиво должно быть. Сходи-сходи. Здесь каждый день все разное. Тебе-то видно, что разное, да? Не скучно здесь?

— Здесь? Скучно? — но понял, что она имеет в виду и покачал головой, сдвигая пальцем на край тарелки прозрачные косточки:

— Не скучно. Ни один день на другой не похож, ни светом, ни картинками.

— Ну и хорошо.

Когда уже одетый Витька топтался, застегиваясь, у двери, спросила:

— Ваське, если придет, что сказать?

— Скажи — на скале. Где древнее кладбище.

Снег мягко проминался под ногами и Витька порадовался, что Лариса заставила его надеть старые сапоги с толстыми носками. Ветра почти не было, но все равно руки тут же зазябли, пришлось натянуть вязаные перчатки, растрепанные, но тонкие и удобные для того, чтоб доставать и прятать фотокамеру. На центральную улицу с черными колеями, размазанными по белому снежку, не захотел, через огород вышел сразу на склон и побрел вверх, оскальзываясь.

На вершине остановился, удивляясь, как снег изменил степь. Пологие холмы плавно круглили белые спины, будто пряча носы; редко стоявшие купы темных сосен запорошены налипшим снегом, и потому рисунок их сглажен и сер, как узор крупных чешуй на огромных рыбах с нежными белыми брюхами. Ветер по верхам дул тонко и без остановок, ледяной струей родника, что всегда одинакова и непрерывна.

Витька натянул капюшон и, надеясь, что снег прибавил света серому мягкому дню, стал водить камерой. Отрывая глаз от видоискателя, надолго замирал, поедая глазами плавные переходы цвета и огромность пространств. Войлочные тучи громоздились широкими стельками, не круглились, а лежали плашмя, и от того небо казалось низким и уютным, будто предлагало на войлочных ладонях новые порции снега, который вот-вот просыплется.

Дыша на застывшее запястье, вылезающее из рукава, повернулся к морю. Скалы охватывали свинцовую воду бухты раскинутыми белыми руками. А над свинцом тоже стояли тучи, отражались в серой воде. От мрачной красоты щемило сердце. Казалось, пространство готовилось что-то сказать.

Снимать хотелось, как почти постоянно теперь. Внутри него будто работал генератор, вибрируя непрерывным гулом, и иногда повышая звук, всплескивал мощью желания так сильно, что темнело в глазах и пересыхало во рту. Тогда Витька сам, не вспоминая советов Ноа, собирал горстью этот гул и, прижимая глаз к окошечку видоискателя, бросал

из себя в маленькое стекло, будто прорывал пленку между собой и камерой, которая раньше отграничивала человеческое от пластмассового и стеклянного, шепча «ты человек, а это неживой кусок неживого». И взятый изнутри гул соединял его с тем, что видел. И увиденное начинало жить и дышать внутри мертвых картинок.

Он уже знал, что потом, отсматривая снимки, услышит, как вдруг стукнет сердце, отмечая живые кадры, и закружится голова, будто от легкого хмеля.

Все хотел спросить Ларису, что она чувствует, когда смотрит его снимки? Приходит ли этот хмель к ней? Но стеснялся, не знал, как.

Тучи ползали по небу, не открывая его, а только сами себе ворочались, как толстые щенки в картонной коробке переползают через спины и животы друг друга. Но вдруг две раскатились узко, и в щель горячо кинулись солнечные лучи. Было их мало и потому сразу будто остыли, но их бронзы хватило, чтоб все вокруг приобрело тяжелый и мрачный объем.

Витька снимал, не имея сил оторваться от видоискателя, будто ел вкусное или пил в жару холодную минералку, неважно, что жажда утолена, но еще и еще раз прокатить по языку и горлу стаю колючих пузырьков. Снимал темное зеленое море, цвета такой глубины, что хотелось с холма побежать в самую глубину и утонуть, да и черт с ним, лишь бы загрести в себя все это, проглатывая: яркий снег на фоне свинцовой зелени, клубы туч, из плоских становящихся круглыми, драгоценные камни высоких скал, отороченные неровными снежными кружевами.

Он пошел с кургана вниз, побежал, загребая сапогами, хватая влажный воздух раскрытым ртом, по чуть заметной тропинке, что скатывалась в балку, а потом шла по склону и выводила к подъему на скалы. Бежал и думал о том, что там бешено крутится вода и сейчас на нее еще светит солнце из тучевых рваных дыр и если ему повезет, то он снимет. И может снятое будет хоть как-то, хоть немного похоже на то, что он видит сейчас. Чтоб из снимков шел запах расколотых арбузов, которым пахнет тонкий ветер, овевающий мокрое лицо.

На подъеме задохнулся, добрел до каменного лабиринта и пошел медленно, поводя лопатками, между которых щекотал спину торопливый пот. Среди каменных корявых стен топтался стылый неуют. Маленький ветер, превратившись в сквозняк, свистел о том, что у каменного коридора есть начало и конец, а спрятаться от этого негде, нет в стенах ниш, иди и иди вперед, продуваясь до кости. Каменная кишка была, как переход из одно мира в другой — дурацкая телепортация, из тех, что показывают в кино, где обязательно надо, чтоб при переходе было плохо, тошнило и внутри все переворачивалось.

Витька снова побежал, бухая потяжелевшими ногами. Особенно тяжелыми казались колени, круглыми и огромными, как береговые валуны, спина гнулась и пересыхало во рту. Только камера, зажатая в руке, грела. В ее скорлупе лежала белая степь над серой зеленью моря и потому она была живая, внутри огромная, как волшебство в сказках штуки, когда из корзинки полно еды, а из сундучка драгоценностей, нет, не то, а где это было, когда из скорлупки грецкого ореха вдруг полился и пошел разворачиваться — мир, с конями, стадами коров и деревнями среди полей.

Поделиться с друзьями: