Татьяна
Шрифт:
– Твоё счастье, что портрета нет, – сказал Савва Петрович.
– Эффектно, – сказал прыщавый, закуривая папироску, – запомню.
– Во-во, лучше папироску поджигай, запоминатель. Эх, ну чего вам неймётся, господа?
Притихшая ватага удалялась обратно, к "Подвалу". Прыщавый главарь несколько раз обернулся. И при каждом обороте его будто ветром злобы дуло оттуда сквозь белую метель. А девочка эта, Татьяна-дарительница, будто за спиной Саввы Петровича стоит, и именно на неё направлен ветер, и шашка его должна всё время стоять на пути этого ветра.
– Эгей, почтенный, как дежурится? – Из темноты и метели возникли двое в бобрах и едва на ногах. Спрашивал тот, кто потрезвей.
– Спасибо, ваше превосходительство. Пока спокойно. А вы где ж так подзадержались?
– А мы у Крынкина отмечались, на Воробьиных горах. Вот, а теперь сюда. Как там наш отступничек, поглядим... Не представляешь, – теперь он обращался к своему спутнику, – в Большом театре, когда хористы выскочили на сцену и загорланили "Боже, царя храни", император, ишь ты, присутствовал!.. Ну и с ними весь,
Идущему вслед за ними Савве Петровичу казалось, что он всё-таки ослышался и чего-то не так понял. Переспросить же было страшно – во-первых, не с ним разговаривали, а во-вторых – да не может же такого быть!..
– Эй, любезный, – тот, кто рассказывал, подозвал Савву Петровича, – возьми-ка его за другую руку, а то завалит, эк нализался, а ведь вместе пили.
Когда же его внесли в зал, тот вдруг ожил и заорал куда-то в гущу гуляющих:
– М-может, ты и на кресты церковные крестишься, а?
Отпустил тут руку Савва Петрович и даже отпихнул слегка от себя обоих. И оба бобрастых рухнули на паркет. Тут из гущи поднялся некто очень живописный. Он откинул ногой стул и начал сосредоточенно что-то искать в боковом кармане сюртука. И Савва Петрович понял, что это тот самый, которого "обломали". Наконец, нашёл живописный то, что искал.
– Да, милсдари,.. вот!.. Мне тут оказали честь, то есть, я хочу сказать, имели наглость!.. Вот – званный билет на торжество 300-летия Романовых, в Кремле, вот... и я его сейчас... свет, господа! Погасить свет! Я его сейчас!..
Вспыхнуло жёлто-голубым огнём, и в руках у прощённо-обломанного заполыхал факел. Корчилось, ёжилось изображение Императора, будто слова вместе с огнём: "Да что ж вам неймётся, господа?"
Грохнули шквальные аплодисменты, пожалуй что погромче, чем в Большом театре.
– Господа, – от радости один из бобрастых поднялся на ноги, – пьём за грядущее! И нас встретят всенародные аплодисменты, когда докры... до-бе-жим, долетим!..
Савва Петрович стоял с закрытыми глазами, правая рука его лежала на рукояти шашки. Он молился, чтобы сдержаться. Он знал, что если сейчас он шашку вынет, то никто отсюда живым не уйдёт. Наконец, отпустило. Он развернулся и вышел вон. На воздухе вздохнул полной грудью и достал икону, сегодняшний подарок. Она хорошо умещалась в нагрудном кармане кителя, и он решил, что пусть всё время она там и будет. Татьяна-дарительница с ней не расставалась, и он не расстанется. На иконе Татьяна-мученица в правом углу молилась Владимирскому образу Заступницы Небесной. Младенец прижимался щёчкой к правой щеке Матери и будто что-то шептал Ей в ухо, а Она скорбно-задумчиво смотрела одновременно в Себя, перед Собой и прямо в глаза Савве Петровичу. Ясно было, что слушают они молитву мученицы Татьяны и будто ожидают чего-то, а Татьяна, как показалось сейчас Савве Петровичу, плачет. И даже рыдания её сейчас как будто слышались. Ужас и ярость, что испытывал он, когда горело перед ним императорское лицо, уже прошли окончательно. Он тоже, как и Татьяна-мученица, плакал. Первый раз в жизни. Только без рыданий, тихо. Но как и о чём сейчас молиться, он не знал, да и не время было молиться, сейчас работа пойдёт вытаскивать из сугробов пьяных интеллигентов, которых только что в куски хотелось искрошить верной шашкой.
II
Александра Фёдоровна стояла перед семейной иконой Владимирской Божией Матери и радостно улыбалась. Она не молилась, она просто смотрела и улыбалась. Наконец-то она дождалась этого часа. Когда об этом узнала Элла*, она вся просияла от счастья, и даже не по-монашески в ладошки хлопнула. После того, как одиннадцать лет назад каляевская* бомба разорвала на куски её мужа, никто не видел её даже улыбающейся, а тут Элла чуть "ура" не вскрикнула. Вдвоём они просили об этом. И вот сегодня супруг Александры Фёдоровны, Верховный Главнокомандующий, русский державный Царь Николай принял решение везти на фронт из Успенского Кремлёвского собора главную святыню русскую – икону Владимирской Божией Матери. Александра Фёдоровна никогда не задавала лишних вопросов, но когда ей было сообщено о принятом решении, её радующиеся глаза молча вопрошали: "Почему не раньше? Почему не год назал, когда на фронте было совсем плохо? Почему мы не начали войну с Неё, как тогда, когда вторгся Тамерлан?" И он понял безмолвный вопрос, и ответил кратко, тихо и убеждённо, как он отвечал на все вопросы:
– Милая Аликс, во мне нет ни силы той, ни дерзновения, как в великом князе Василии Димитриевиче, а рядом нет митрополита Киприана.
Потом помолчал и ещё более тихо добавил:
– И того молитвенного народа из той Святой Руси тоже больше нет. – Серые ясные печальные глаза его смотрели на супругу таким взглядом, который он очень редко позволял себе, и только наедине с ней. Всегда она приходила в трепет, когда он вот так смотрел и молчал. В последнее время такие взгляды его она стала видеть чаще. Она знала, что в нём силы, веры, и дерзновения не меньше, чем у Василия Димитриевича; она знала, что он видит больше, дальше и глубже всех окружающих, и знала она также, что он видит и чувствует то, что недоступно вообще никому. Несколько раз она пыталась заглянуть в эту недоступность, вот через этот Образ, что сейчас перед ней, молилась до полного изнеможения, когда нет уже слёз, молилась Ей, и всякий раз чувствовала,
что твердеют, мрачнеют черты лица Её, и говорит Она: "Нет! То не вместить никому, кроме Помазанника Сына Моего. Никто да не посягнёт на недоступное..." И она отступала. Всему, что источалось этим Её Образом, она верила по-детски, абсолютно, без оглядки, безоговорочно, ибо этот Образ был источником всех её душевных и телесных сил, проводником и покровителем её жизни в этой стране, которую давно, окончательно и бесповоротно считала своей, а себя – русской. Когда старшей дочери был ещё только год, проводилась всероссийская перепись, и в графе "род занятий" под своим именем она увидела "хозяйка земли русской", ей даже не по себе стало, она испугалась. Написано было её супругом, переписной лист заполнял он. Увидев её реакцию, он тогда молча обнял её и поцеловал в волосы.Ещё когда она не была его женой, и даже невестой, а лишь двенадцатилетней девочкой, впервые увидев этого человека, тогда шестнадцатилетнего юношу, беззаветно влюбилась и увидела взаимность, она ясно поняла, что её предназначение – быть его женой. Ничего больше не нужно, ничего больше в мире не существует. И то, что избранник её – наследник Престола величайшей в мире державы, самый захудалый уезд которой больше всего герцогства её отца, наводили её только на ту мысль, что она должна разделить со своим избранником всю ту тяготу его бремени, которую он сочтёт возможным и нужным на неё возложить. И даже если бы он не стал наследником, для неё это имело бы лишь то значение, что крест её был бы значительно легче – ей нужен был её избранник сам по себе. Но то, что она – будущая жена будущего Императора величайшей державы, к этому она была готова с двенадцати лет. И когда уже стала ею, воспринимала всё как естественное, неизбежно свершившееся. Но эти три слова, супругом начертанные, ожгли вдруг грандиозностью своего значения, вот только тогда осозналась эта грандиозность – никто ещё не называл её хозяйкой земли русской.
И сразу же улеглось, успокоилось от мужниной ласки, и Она, Владимирская, была на том же месте, где сейчас. И одновременно с успокоительными волнами от поцелуя чувствовала она тогда и от Её глаз физически ощутимую поддержку...
Двадцать два года уже она хозяйка земли русской, и не было дня, чтобы она не общалась с Владимирской. Считала, что этой иконе обязана многим, а главное тем, как легко и радостно приняла она православие. Её сестре Элле, будучи уже замужем и живя здесь, понадобилось целых семь лет борений, чтобы принять решение стать православной. У неё же всё оказалось безболезненнее и проще. Когда она, только увидав своего будущего жениха, поняла, какое в его жизни занимает место вера, то ей, двенадцатилетней девочке, сразу захотелось узнать как можно больше – что это за вера такая православная, и что это за народ такой – русские, эту веру исповедующие. Почему-то бабушка, королева английская Виктория, называла этот народ вероломным и крамольным – за убийство дедушки её жениха. Но, видя перед собой своего избранника, она не соглашалась с бабушкой. Когда же началась с ним переписка, она только и жила его письмами. И во всех письмах вопрос о вере затрагивался обязательно. Больше всего её смущало то место, которое занимала Мать Иисуса в вероисповедании жениха и его народа. Место, как ей казалось, совсем неподобающее. Ведь в Евангелии о Ней так мало, а у них, у православных, о Ней так много. Вся их жизнь пронизана Её покровом, молитвами к Ней, сказаниями о Ней, иконами Её, которых там в десять раз больше, чем икон Иисуса и всех святых Его, вместе взятых. Иисуса она любила всегда, вопрос о том, есть Он или нет, перед ней не стоял. Очень любила и всегда внимательно слушала проповеди местного проповедника, "короля проповеди", как его называли в кружке Эрни*. В речах "короля проповеди" вообще не было места Той, Которая была основой и опорой того народа, с которым ей предстояло связать свою судьбу и который называл свою землю Домом Пресвятой Богородицы. В одном из писем она узнала о невероятном чуде: бегстве великого полководца Тамерлана, бегстве без боя, бегстве от не пойми чего, бегстве совершенно невозможном, которого быть не могло, но оно – было. Сначала, конечно же, не поверила. Сразу растерялась: "А собственно, чему я не верю? Что войско Тамерлана приступило к границам России? Так отрицать это глупо, это исторический факт. И что сражения не было, и Тамерлан ушёл внезапно, отказавшись разорить, ограбить и захватить беззащитную страну, тоже факт. И как всё это понимать?"
В том письме лежала бумажная икона Владимирской, точная копия той, что в Успенском Соборе. Русские иконы она видела и до этого, но никогда не вглядывалась в них. Вгляделась. Что-то кольнуло в сердце, но всё равно не поверила. Спросила у "короля проповеди". Тот, зная, с кем она переписывается, и будучи всё-таки в Дармштадте лицом официальным, сначала изобразил нечто на лице и пожал плечами, мол, их это дело, кому и как поклоняться, пожатие плечами как бы говорило – да что с них взять-то... Но она не отступала, а, наоборот, требовала разъяснить несостыковку утверждения "да что с них взять" с реальной жизнью этого народа, создавшего уму непостижимых размеров, силы и процветания Империю, которую они называют Домом Её и утверждают, что без Неё не было бы ни Империи, ни их самих.
"Король проповеди" ответом показал себя во всей красе, потом, по прошествии времени, она каждый раз смеялась, вспоминая. Но сразу же и сминала смех, вспоминая с горечью тех, кто воспринимал эти проповеди и то, что за ними стояло – серьёзно, каким был её ныне покойный отец. Тогда "король проповеди", страстно жестикулируя руками, ногами, всем телом, внушал ей, что и не нужно уделять ни Ей, ни доскам, на которых Она нарисована, того места, которое определил Ей этот народ, хоть какую империю он там ни создал!..