Татьянин день
Шрифт:
Куда я попаду, как мне там будет, как меня встретят? Но все равно это не картошка, которая мне снится, мои руки ужасны, я делала все, чтобы их спасти.
Все о культбригаде мне рассказал Изя. Культбригада готовит программу на какой-то "Мостовице" - и это их рай: мужчин приводят в женскую зону на репетиции, и у кого-то появляется хоть какая-то личная жизнь. А когда программа готова, их возят по всем лагпунктам - и это их ад: с ближайших лагпунктов их привозят ночевать домой на "Мостовицу", а на дальних они ночуют на вахтах, в столовых, на полу, где попало и как попало, таская на себе весь скарб - костюмы, инструменты, так называемые декорации.
Первой, кто бросился меня целовать, оказалась опять Люся: у
От культбригады впечатление тягостное: замученные, несчастные люди, держится более или менее молодежь - хорошенькая девятнадцатилетняя москвичка певица из московского кафе "Мороженое", что напротив Центрального телеграфа, и танцевальная пара из сельской самодеятельности, теперь они довольно прилично танцуют, и они фактически муж и жена; есть драматические артисты из разных городов, есть несколько москвичей и ленинградцев, есть хороший певец из Эстонии и несчастное трио слабых музыкантов, а когда я заикнулась о Борисе, Изя замахал на меня руками, чтобы я и рта не смела о нем открыть: майор Бориного имени слышать не может и приходит в такую ярость, что и человека, говорящего о нем, начинает ненавидеть... Представляю, что Борис, с его умом, остроумием, независимостью, мог ему наговорить и что о нем могли наговорить майору. Наговорить! Какое это несчастье: даже под страхом смерти мы - милая интеллигенция - не можем не сплетничать, не завидовать, не устраиваться получше за счет других, и сколько, наверное, уже наговорено небылиц обо мне...
Гладков держится: сильный и духовно, и физически, большой, неуклюжий, уж очень некрасивый, талантливый, без всяких контактов с начальством. Контакты с начальством - это заискивание, подхалимство, все то же, что обязаны проделывать "придурки" за благополучие в зоне.
Вершина всего - начальник культбригады, как Изя и сказал о нем: типичный гэбэшник, что-то не так сработавший и получивший всего три года, грязный человек, не брезгующий даже подачками из посылок, и лучшего надсмотрщика органы никогда не смогли бы над нами поставить, даже если бы очень постарались. Этот изучил все наши внутренности. У меня с ним сразу отношения не сложились: ему зачем-то надо разговаривать со мной, а мне с ним разговаривать не о чем, ему нужно мое почитание, а я даже если бы и захотела таковое выразить на своем "личике" - на оном из-под кожи видно подлинное отношение.
Репетирую, что-то делаю, на "Мостовице" много русской интеллигенции, общаюсь, дни бегут, а срок не движется, дожить бы до середины... пять лет... все утверждают, что потом будет легче отсчитывать...
И опять неизвестность, опять все связи с домом оборвались: когда теперь мои получат новый адрес... кем и как обернется "девушка в бушлате" с письмом от Ивана, его письма стали для меня отдушиной, за ними чудится тонкий, талантливый человек, друг, единомыслитель, мужественный, сильный, немного злой и, по-видимому, как и Боря, антисоветчик, а я не понимаю, как можно ненавидеть власть, как можно ненавидеть кого-то, что-то, как можно вообще носить в себе это чувство: иногда у меня вспыхивает острое, жгучее чувство ненависти к безобразному, нечеловеческому, аж дух захватывает, но это мгновенно, а так не могу, не могу возненавидеть нашего директора культбригады с премилой фамилией Филин - я теперь думаю, что имена и фамилии людям присущи - или возненавидеть майора, я понимаю их человеческое свинство, но ведь они в нем воспитаны, они же ничего другого не знают, они сразу после рождения подкинуты волчице.
Голодно. Все, что привезла Мама, съедено, брать ничего ни у кого не могу, не знаю, как отдам, но милая Люся тихонько подкладывает под мою подушку кусочки сахара.
Ноет сердце, одиноко, потерянность в этих бескрайних лесах, так трудно приживаться
к новым чужим людям... Ну почему всех как привозят в один лагерь, так они там и сидят и даже умирают, а у меня получается третий!.. Хочется опять в 36-й лагпункт к своим прибалтийкам или на "комендантский" познакомиться с Иваном.Завтра выезжаем на первый концерт - куда-то на ближний лагпункт.
70
Лагпункт мужской, большой, я пою в гробовой тишине, слушают замерев, боятся перевести дыхание, их восторг искренен, и ни одного, ни одного сального взгляда, несмотря на мужской голод. Они подобрели, у меня на душе полегчало, а наши звезды, эти "десять лауреатов в одной постели", рассказывают, что их творчество - это самовыражение - а если самовыражаться нечем?
– или что искусство актера прекрасно, потому что в одной жизни можно прожить жизни своих героев - а если и своя одна не интересна! Ни Грета Гарбо, ни Бетт Дэвис не самовыражаются - они творят. В этом, наверное, суть.
Майор сидит в первом ряду, и, не глядя на него, я чувствую его взгляд. Тревожно.
Вот и мне хотели принести радость, а получилось наоборот: мы весь день в ожидании вечернего концерта должны жить в пожарном сарае, нашего стукача-директора с нами нет, а по лагерю для вольных кочует мой фильм "Давид Гурамишвили", и все, рискуя, уговорили киномеханика завернуть на своем драндулете со своей передвижкой к нам в сарай и на простыне показать фильм.
Как я его смотрела, не знаю, но никаких душераздирающих эмоций во мне не возникло, свет зажегся, все бросились ко мне, а я даже из чувства благодарности не могу изобразить радость на лице, так все тихо и разошлись по углам сарая со своими переживаниями.
Концерт почти рядом с комендантским лагпунктом, в котором Иван, и так же, как в 36-м, мимо меня проскользнул какой-то "человек в бушлате". У меня в кармане письмо Ивана, и в нем стихотворение. Иван потихоньку вторгается в мою жизнь.
Т.
Не знаю я ни вашу повесть,
Ни что есть общего у нас,
Быть может, общий только поезд,
Что раздавил меня и вас.
Услышал я, что вам на руки,
В отбросы тыкаясь, ползут
Щенки слепые с мертвой суки,
Которых сплетнями зовут.
Глядят гнилыми ртами лица,
В ухмылки спрятавши боязнь,
Как их вчерашняя царица
Шагает к площади на казнь.
Отнять хотелось вас у черни,
Чтоб с вами вместе в небо взмыть
И на Руси под звон вечерний
На крышу церкви опустить.
Тот, кто любил вас вдохновенно
В расцвете ваших знойных лет,
Тот был для вас одновременно
И укротитель, и поэт.
Не верю я, чтоб вы мужчину
Могли возвесть на пьедестал
За то, что он плечом и чином
Почет и блага вам достал.
Вы были горды и капризны,
И Бог спасал вас много раз,
Чтоб горький дым святой отчизны
Не выедал слезы из вас.
А то, что вы, идя на сцену,
А я, потворствуя пером,
По кирпичу сложили стену,
Ту, за которой мы живем.
...Сижу один глубокой ночью,
Пора кончать... Надзор идет...
Да я боюсь, что многоточье
Со щек небритых упадет...
Гладков рассказал, что его вызвал майор, спросил, была ли я раньше режиссером и не смогла бы поставить оперетту. Что-то он задумывает.
Сегодня концерт в бандитском лагпункте, и бригада волнуется, они уже были здесь, и кончилось это плохо, теперь заключенные будто бы заявили, что если пришлют бригаду с моим участием, то они всем лагерем выйдут на работу.
Конвой дали двойной, нашу хорошенькую юную певицу с улицы Горького на концерт не берут, боятся, что на нее нападут, как, оказывается, где-то уже было, но она так себя вела, что спровоцировала нападение; я тоже волнуюсь, ведь настоящих-то бандитов я еще не видела.