Таволга
Шрифт:
Вскоре Чага исчез. А после войны вернулся из детской колонии бледнолицый и звероватый. Встретились. Разговора не получилось. Детство кончилось.
Коптилка откидывает на полотно палатки мою лохматую тень. Читаю то место, когда Амелька по ошибке сбросил мать из тамбура под откос. Жуть. В голове стучат колеса. Гудит паровоз, проносясь мимо… Не паровоз — электричка. Выскакиваю из палатки. Так и есть, брезжит утро, затихает перестук вагонов. Хотел встретить ее на станции, спать не ложился. Ах, как все глупо.
Рассинелось быстро. На поле проехала машина с посадочными полотнищами. Порулил самолет-буксир.
На буксире пилот-инструктор Холстов. Ему лет тридцать пять, и он кажется безнадежно старым. А старые люди излишне осторожны. В то время, когда курсант обычно уже в кабине, он сидит на парашюте и курит, как бы пытаясь оттянуть время. Наш Пайвин всегда успевает первым, и вообще он самый лучший человек. Все мы от него без ума и все решили стать летчиками.
У меня впереди все ясно — буду истребителем: высота, скорость, маневр — огонь! Случится война, докажу, что не лыком шит. Кончатся боеприпасы, в запасе таран или лобовая атака на выдержку: кто кого. И если погибну — ничего. Разве может быть лучшим конец для летчика, чем умереть в воздухе? Настоящему летчику погибнуть на земле так же зазорно, как актеру на сцене забыть свою роль. Это говорит Пайвин, а он-то кое-что понимает в этих делах.
Словно легкий лист в водовороте, кружит планер. Он попал в восходящий поток, и его заносит все выше и выше.
В глазах ее рассеянная глубина. Душа ее еще не на земле, еще там, высоко, где теряет силу восходящий поток над пашней.
— Хорошо было? — спрашиваю.
Зачем этот вопрос, разве на него можно ответить.
— Пойдем на озеро, — предлагаю.
Ей все равно куда. Она переживает восторг полета.
Озерцо сбоку от четвертого разворота, и сверху похоже на стоптанный башмак. Теперь-то она узнает, что я умею не только молчать. Пока идешь, можно много кое-чего рассказать. Хоть ту же книжку про беспризорников, что ночью читал. Надо только выбрать начало, чтобы было интересно.
Вот и конец летного поля, вот и березовый островок. Из-под ног будто выстрелил — схлопал крыльями косач. Она вздрогнула, подалась назад, мы коснулись руками. Прикосновение приятно волнует.
Нас отсадили от девчонок в сорок третьем, очевидно, полагая привить больше стойкости и мужества, необходимых в войну.
Женщинам-учителям приходилось с нами нелегко. Кто-нибудь, добыв по пути в школу семечек на базаре или кочерыжку в огороде, устраивался у батареи или под партой, и достать его оттуда было непросто. Пелагея Михайловна, прозванная мальчишками Палашей, в таких случаях нервно вертела очки:
— Танцырев, сядь на место.
Костя и ухом не вел.
— Танцырев, ты разве оглох? Выйди из класса!
Костя ни гу-гу.
— Танцырев, я прекращаю занятия до тех пор, пока не выйдешь.
В наступившей тишине Костя звонко щелкает семечки. Пелагея Михайловна сосредоточенно пишет в журнале. Костя встает и, медленно волочась, выходит. Мало-помалу порядок водворяется. Приоткрывается дверь, просовывается рыжая Костина голова:
— Что, полегчало? — и скрывается.
День
серый. Сечет дождь. Ветер качает тополя. Ветка хлещет в окно. Все утихают как бы в томительном предчувствии надвигающейся беды. Опять открывается дверь, и с грохотом влетает жестяная вентиляционная труба…Я дежурный. После урока несу в учительскую карты. Пелагея Михайловна сидит за столом, уронив голову. Плечи вздрагивают. Рядом стакан с капустой и маленькая ложечка.
Не знаю, насколько преуспели реформаторы, но девочки для меня навсегда остались загадочными существами, как одиссеевские сирены или ночные зверьки лори в Британской Гвинее.
Опять язык одеревенел, хоть откуси да выплюнь. Что ей за дело до какого-то Амельки или Дуньки Таракана? Скоро озеро, а еще ничего не сказал. Состояние как перед прыжком с парашютом. Каждый раз надо переступить через что-то в себе, каждый раз захватывает дух, и к этому нельзя привыкнуть.
— Ты можешь проводить меня на электричку? — Она срывает цветок цикория и покусывает стебель.
— Конечно! Но до нее ведь еще не скоро.
— Два часа.
Целых два часа. Нет, она просто молодец.
— Провожу. Я люблю провожать людей на электрички. И сам ездить тоже очень люблю. Теперь ты тут, а через час совсем в другом месте — это здорово. Сегодня здесь, завтра там. И вообще на одном месте не стоит засиживаться. Буду летчиком, много кое-чего повидаю. Не стоит обрастать, только маленький чемоданчик. Взял — и до свидания.
— Я тоже люблю путешествовать. В прошлом году была у тети в Амдерме. Это на берегу Карского моря. Тогда там все время был день. Знаешь, как удят там рыбу? Цепляют на крючок красную тряпочку — и вот такие ловятся.
Озерцо заросло осокой, рогозом и вовсе не похоже на башмак. На берегу следы стада, и ни души вокруг. Рогоз выпустил бархатистые стрелки. Я подвертываю штаны и лезу в воду. Дно илистое. Срываю несколько стрелок и выбираюсь на берег в липкой тине.
— Шоколадное эскимо, — она смеется, принимая от меня рогоз.
Потом набираю веточек и развожу крохотный, чуть дымящий костер.
— Люблю, когда пахнет дымом, — говорит она, — напоминает палы, когда горит сухая трава.
— А мне вспоминается лес, речка и закопченный котелок над огнем.
У них леса мало, в основном, ветла да вяз, еще береза. Ну, это даже и не лес. Надо, чтобы сосна, ель, лиственница, а к ним можно березу, липу, рябину и прочий сор. Ну, и собака должна быть для леса.
Она тоже любит собак, у них есть эрдельтерьер. Что ж, тоже собака, хоть морда и валенком. С лайкой, конечно, ей никогда не сравниться. Но кому что. Она гуляет с ней вдоль озера. С берега слетают кулики, из камышей — утки. Ружья у нее нет, да оно и ни к чему ей. Хотя я знаю одну девчонку, которая бьет глухарей на току почище таежника.
Во мне что-то прорвало. Я говорю и говорю. Про лес, про зверей и горы. Может быть, это ей совсем и не интересно?
— Нет-нет, что ты! Очень интересно. Но пора, чтоб не опоздать.
Мы идем рядом, совсем близко друг к другу, иногда касаемся локтями, и как-то скоро подходим к палаткам. Она там переодевается в платье, которое ей очень идет. И выходит совсем иная.
Я несу до станции узел. Уже гудит, приближаясь, электричка. Но до станции совсем недалеко, и на перроне почти никого нет.