Таврические дни(Повести и рассказы)
Шрифт:
— Давай руки! — закричал он раскатистым голосом.
Анджиевский встал, говоря:
— Я и без кандалов…
Удар в лицо сбил его с ног.
Глава восьмая
«Крюгер» вышел в море, держа курс на Петровск. В иллюминатор видно, как длинная плоская полоса дыма медленно клонится к морю, ложится на волны и стелется по ним. Желтое безоблачное небо качается вместе с горизонтом. В буфете звенят рюмки, расставленные по полкам. На спардеке хрустят шаги: как заводной ходит капитан. Длинно и заунывно бьют склянки.
От духоты Анджиевского одолевала дрема. Офицеры, сторожившие его внутри каюты, менялись каждый час — дольше не могли выдерживать духоту. Открывая глаза, Анджиевский всякий
Отдышавшись, поручик перегнулся в талии, пальцем взбил пушистые усы и, приблизив бледные глаза к Анджиевскому, скорчил рожу идиота.
— Ха-ха! — сказал он густо, вроде того, как это делают неумелые певцы, поющие «Блоху».
Вслед за этим он откинулся к стене и устало закрыл глаза. На шее его, вспухнув, колотилась вена. Прошло минут пять. Анджиевский задремал.
— Ха-ха! — громыхнул поручик.
Открыв глаза, Анджиевский снова увидел близко от себя бледные, очумело выкаченные глаза, перекошенный рот и золотую коронку в ряде ощеренных, черных как уголь зубов. Во всех его движениях и в бледном мерцании глаз была саднящая и яростная, отпето-больная тоска.
Около часа продолжалась эта дикая игра.
Поручик запел:
Я на бочке сижу И кричу народу: «Распротак вашу мать За вашу свободу!»— Хорошо поешь, барин, — медленно сказал Анджиевский.
Гримаса сбежала с лица поручика, глаза его сузились, белесые веки задрожали. Погоны встали на его плечах дужками. Он сильно качнул плечами, выдохнул, раскрывая рот:
— Ха-ха!
И, устало откинувшись назад, стукнулся затылком о стенку.
Его сменил молодой, розовый, черноглазый офицер, почти мальчик. Усы у него росли только у кончиков губ, тонких, подвижных и красных, как помидоры. Он был одет с тем военным щегольством, которое нравится начальникам, полковым дамам и обывателям, любящим военные парады. Ярко начищенные сапоги его хорошо обтягивали ноги. Он был очень решительный и живой: щелкая каблуками и делая виртуозные повороты, он вертелся и крутился по каюте и вдруг, будто невзначай, зацепил Анджиевского локтем.
Удар был рассчитан и силен. На губе Анджиевского проступила кровь.
— Как сидишь, комиссарская морда! — закричал мальчик полным и свежим, металлически звонким голосом. Щеки его охватил румянец. Он вынул серебряный портсигар и, вскинув, задел им Анджиевского за подбородок. — Прямо сидеть, сволочь! — Вынул папиросу, закурил, не затягиваясь, набирая полные щеки дыма и пуская его в глаза Анджиевскому. Отборная брань, брань, доведенная до высот бессмыслицы, опрокинулась на Анджиевского.
— Познакомимся, комиссар! — кричал этот полумальчик, повернулся, отчетливо щелкнул каблуками. — Штабс-капитан второго сводного полка Анатолий Щербацкий, честь имею. Питаю надежду собственными руками затянуть на вашей шее ожерелье из веревки. Попалась, ворона… ч-черт, с-сволочь! Ты у меня будешь тридцать девятым, кого я сам… Номер тридцать девять! Имею невесту: роскошная девица, но не соглашается, покуда не наберу пятьдесят. Пятьдесят штук самых родовитых комиссаров. Встать, когда о невесте говорят! Моя невеста — Россия!
Он отстегнул кобуру, вынул наган и положил на стол. Он был в состоянии неистового самоупоения. Вероятно дожидаясь своей очереди, он бегал по палубе и в нетерпении придумывал все те штучки, которыми добьет комиссара, и, облизывая губы, пил в буфете английский коньяк. Все лицо его, как стекло дождем, покрылось каплями пота. Подняв револьвер и положив палец на спуск, он закричал:
— Да здравствует государь император! Кричи, комиссар… «Да здравствует…»
Их плаза встретились. Анджиевский приподнялся, на ногах скрежетнули кандалы, долго качалась цепь. Он понял,
что вот сейчас решится: или он, в кандалах, одолеет мальчишку, или мальчишка изобьет его рукояткой нагана. Опять он чувствовал, как горят его глаза. Холод свел лопатки, побежал по позвоночнику вниз. Выпрямившись, опустив руки, он не спускал глаз: это был поединок глаз, долгий, томительный и страшный.Кадык нырнул на розовом горле офицера: офицер проглотил слюну. Нос его обострился, ноздри расширились. Анджиевский увидел, как офицер побледнел. Краска сошла со скул, поплыла вниз, лицо стало белым, как хина, он сломился и вдруг безвольно и мягко сел на табурет. Рука с наганом повисла между колен. Рот его открылся: розовый язык облизывал губы.
— Сесть! — крикнул он без голоса, закрыл глаза и вдруг, мотнув головой, начал засовывать револьвер в кобуру. Потом он расстегнул воротник и вытер платком белую шею.
Минут пять они сидели молча.
Ударом ноги офицер отпихнул дверь и закричал часовому:
— Егоров! Зови капитана Филиппова. Душно, мочи нет!
Штабс-капитан Филиппов от старости был мешковат.
Войдя, он воровато и даже как будто с испугом оглядел Анджиевского своими мелкими, добродушными, доверчиво-ясными глазами. У него была голова в виде пенька, с необыкновенно плоским теменем, лоб и темя сходились почти под прямым углом. Волос на этом четырехугольном черепе не было, и кожа, обтянувшая его, желтая, как сурепка, пошла пятнами лилового цвета. Также не было волос ни на щеках, ни на подбородке капитана Филиппова. Высоко приподнятые, вывернутые наружу ноздри были розовы и нежны.
Войдя, он осторожно прикрыл за собой дверь, старчески медленно повернулся к Анджиевскому и сказал поблекшим, но еще приятным тенорком:
— Чем это вы пригрозили штабс-капитану Щербацкому? Ай как нехорошо! В вашем положении, голубчик, это очень неосмотрительно.
Анджиевский не ответил. Филиппов сел, белыми руками погладил колени. Испарина так обильно покрыла его, что, казалось, капитан дымился. Он ласково поглядел Анджиевскому в глаза, потрогал его кандалы, осведомился: «Очень, я думаю, тяжелы?» Покачал вспотевшей головой. Все говорило в нем: «Вот какой я домашний, миролюбивый, симпатичный человек! Какое это несчастье носить погоны в столь шумное время!»
Вскоре ему стало жарко, он снял защитную куртку и ловко, по-юнкерски сложил ее на столе, подумал и сказал:
— Духота, голубчик. Азия! Мне с вами тут целый час сидеть. А сниму-ка я и рубаху!
Он снял рубаху, обнажив пухлые желтые плечи, грудь с черными сосками и раздутый, гладкий, как шелк, живот.
— Вы уж не осудите старика, голубчик.
— Оголяйтесь, — усмехнувшись, сказал Анджиевский, — голыми-то вас я давно вижу.
— На то вы и комиссар, — миролюбиво и даже ласково откликнулся капитан Филиппов, похлопывая себя по телу, которое тряслось и плыло под его ладонями. — Раздеваете народ до последней нитки, как же вам после этого голых людей не видеть? — Он благодушно растер ладонями живот, будто сидел в предбаннике. — Я, батюшка мой, неестественную жизнь прожил. Моя профессия — управляющий имениями. Ну, война. На войну — в чине прапорщика. Воевал на турецком фронте — и такой курьез: что ни бой, то имею отличие, хотя доблести никогда не проявлял; я, знаете, ни крови, ни барабанов не люблю. Я с вами откровенно. Сунулся после войны в Москву, к семье. А там — комиссары. Все, что в банке скопил, реквизировано. Жена дома только ночует, а живет в церкви Николы Мокрого, молится о вашем низвержении и умом шатнулась. Дочь, Зинаида, нюхает кокаин, у нее с утра до ночи поэты, они весь дом растащили. Сын — у Деникина. Нехорошо. Вижу, делать мне дома нечего, — и сюда. По дороге, на станции Прохладная, хотели расстрелять, но я дьяконом прикинулся — сумасшедшим дьяконом. Вы, красные, простачки, вам смешно на дьякона — отпустили. Вам как, не скучна моя болтовня?