Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Таврические дни(Повести и рассказы)
Шрифт:

«Скотина-то в поле!» — проплыла в ее голове тревожная мысль.

Через двор с кипящим самоваром для свекрови бежала кухонная девка, поставила самовар на землю и заголосила. Кран раскрылся, кипяток, пробивая землю и клубясь паром, потек к воротам. Ольга кинулась в дом. Бледный Платон спускался по лестнице, на ходу щелкая затвором винтовки, губы у него были черные.

За ним проворно, как мальчик, скатился Терентий Кузьмич, отнял у сына винтовку:

— Валух чертов! Пропадешь ни за что… Пронеси, пронеси, господи!

Он выбежал во двор и кружился среди без толку бегающих людей, подняв ладони, будто в пляске, поматывая седой бородой. Из расстегнутого ворота его бешмета вываливалась полная красная шея.

— Пронеси, — причитал да, — пронеси,

господи!

Увидел Ольгу, кинулся к ней:

— Беги на гумно, Ольгушка, заройся в скирд — не случилось бы беды!

Она с досадой сбросила с плеч его руки, отворила калитку и вышла на улицу. Платон пошел за ней, сжав кулаки и раздув ноздри. По пустынной улице, тукая о землю палкой, шел слепой Гаврилов, станичный бедняк, и бормотал что-то в свислые, поверху черные, а понизу седые усы.

Навстречу ему, занимая всю ширину улицы, шагом продвигались отряды Ковтюха.

Конные и пешие смешались. Голодные люди, одетые кто во что, шли молча. Не слышно было ни песен, ни шуток. Совсем близко от Ольги прошел заросший до глаз человек в женской кружевной сорочке под шинелью, потерявшей петли и крючки. В прорезе сорочки торчали ключицы, обтянутые темной кожей. Треух бил его по вдавленным щекам. Винтовка оттянула ему плечо. Он остановился возле Ольги, обветренные губы его пришли в движение, она поняла, что он выговорил «хлеба», но вдруг не поверил казачке, стоявшей у такого богатого дома, зло ощерил зубы и пошел дальше.

Люди шли и шли. На одних были шинели, на других — штатские замызганные пальтишки с оборванными карманами, на третьих — шубы; из швов лезла мятая желтая вата. Сапоги, штиблеты, татарские чувяки вздымали пыль; мелькнули босые ноги, разбитые в кровь. От сплошного движения людей голова Ольги пошла кругом.

Мимо нее плыли бородатые и безусые лица, либо тупые от усталости, либо молодеческие, то сведенные молчаливой, но угрожающей злобой, го добродушные и открытые, как у казаков на гулянках.

Проехала группа конных.

Впереди, кулаком опершись в ребро, ехал широколицый крупный человек, к его запястью браслеткой была привязана ременная плетка. На серой сатиновой рубахе его лежали пятна застарелого пота, обветренного, засыпанного пылью. По тому, как он глядел поверх войска и на окна хат, по остроте его взгляда Ольга угадала в нем начальника. Всадник вез за ним вылинявшее знамя, складками упавшее вдоль древка.

Ольга следила за проходящим войском, за этими усталыми, измученными толпами, с боями вступившими на Кубань, и вдруг сознание страшно и тяжело повернулось в ней: ей тайно открылась изнанка этой толпы — то непонятное ей, что эту толпу двигало, что заставляло ее идти, драться, верить в широколицего человека на коне, то, что делало толпу войском.

— Оборвыши, таких-то я голой рукой возьму! — дохнул ей в самое ухо голос Платона.

Они оказались страшнее, чем она думала о них! Закрыв глаза, Ольга слушала лишь разбродный топот множества ног, прошедших бесчисленные версты. Она открыла глаза и снова стала различать отдельных людей. Их лица возникали перед ней на какую-то долю минуты, потом словно выползали из памяти. Молодое, безусое, еще по-детски мягкое лицо с коричневыми висками и мягким, круглым подбородком заставило ее встряхнуться — она поглядела мальчику вслед. Это был матрос, на его плечах прыгали черные ленточки с золотыми якорьками. Тонкая, маленькая винтовка, каких она никогда не видела прежде, прямо и хищно торчала за его спиной, плотно пригнанная к плечу ремнем.

Потом она поняла, почему ее поразило лицо этого мальчишки: шея его была перетянута белым лоскутом, и на лоскуте цвело пятно крови.

Полки шли

нескончаемой, потерявшей стройность колонной. Потянулась артиллерия. Исхудалые лошади потащили орудия в грязных чехлах. Седая кобыла плакала на ходу крупными, как горошины, слезами. На спицах колес каменными култышками сидела засохшая грязь. Везли снарядные ящики. Посреди артиллерии шел тучный человек, весь опухший, раздутый и мягкий. За голенище его сапога был заткнут пучок татарских сережек. Он то шел за орудием, щупая рукой чехол, то выбегал в сторону, пропускал орудия мимо себя, покрикивал на лошадей, на ездовых, опять вбегал в колонну. Был он в неутомимом хозяйском беспокойстве.

И в голубых глазах его кипела любовь; любил эти орудия на разболтанных тележках, и этих отощалых лошадей, влачивших орудия, и этих ездовых, понукающих лошадей, — как любят жизнь, как любят надежду и свое будущее. Еще долго Ольга видела тучную его спину, желтый затылок, слезшую на правое ухо синюю фуражку. И ей захотелось догнать его и дать ему хлеба. И почему-то ей подумалось, что, получив хлеб, он не станет его есть, а сунет в горло орудия.

Но она не сдвинулась с места.

Потом в станицу вступили обозы. Это был поток крестьянских телег, линеек и татарских арб. Проколыхалась на разбитых тонких колесах извозчичья городская пролетка. Но больше всего было степных длинных телег, запряженных лошадьми и волами. Кострецы волов кровоточили. Женщины, и дети, и седобородые старики, закутанные в свитки и чекмени, тесно и неспокойно сидели на телегах. Орали грудные младенцы. Причитал, и взвизгивал, и открывал улыбкой беззубые десны старик, помешавшийся в походе. На одной из телег, поверх наваленных тулупов, проплыл мимо Ольги лупобокий, нарядный двухведерный самовар с ручками в виде крыльев и с краном в виде лебединой шеи. В трубу самовара был воткнут красный флаг. Многие из крестьян брели рядом с телегами, и среди них легко было различить чеченцев из притуапсинских хуторов в черных бурках и широких, как вороньи гнезда, папахах.

Едва головные телеги обоза въехали в станицу, как улицы огласились воплями. Старческие голоса, уже тусклые и бессильные, сливались со звонкими голосами детей.

Беженцы кричали, шаря глазами по оконным наличникам, по калиткам глухо запертых ворот:

— Хле-ба-а!.. Хле-ба-а!..

Но глаза людей, слезящиеся от ветра, красные от бессонницы и светящиеся от голода, встречали пустые пороги, запертые двери, калитки с неподвижно висящими кольцами и длинные ряды окон, на которых невидимые руки поспешно задергивали занавески. Станица встречала их тишиной и безлюдьем. Псы, уже уставшие брехать, сидели у своих дворов и, подняв уши, слушали гром и шум движения.

— Хле-ба-а! — кричали беженцы.

Платон за плечи повернул Ольгу и втолкнул ее во двор. Запер калитку на щеколду, поднял с земли палочку и всунул ее в петли запора. Из круглых ноздрей его прямо в лицо Ольги летело встревоженное дыхание. Он жевал губами, собирал слюну. С ненавистью и страхом плюнул на калитку. От непрерывного движения обоза по улице калитка вздрагивала. Плевок потянулся по ней вниз, оставляя блестящий след.

«Хле-ба! Хле-ба! — безостановочно плакал за воротами детский голос. — Хле-ба!» У Ольги тошно засосало под ложечкой. Будто сама она не ела много дней. Хлеба! Воображению ее представился ломоть хлеба, еще горячий, дымящийся… красноватая корочка, душистая мякоть… На губах ее выступила слюна.

Она покорно пошла за мужем в дом.

Свекровь сидела у окошка и, пухлыми пальцами отогнув занавеску, глядела на улицу, как на пожар или на половодье. Детский голос еще звучал в ушах Ольги. Она встала, без толку стала перебирать посуду на столе.

Прибежала с улицы возбужденная девка, говорком стала рассказывать:

— Все заперлися. Казаки стоят за воротами с ружьями, ждут грабежу. А Кованькина баба вынесла хлеб, так ей руки было не оторвали: Голодные, как черти… Говорят, еще хромой Степан отчинил ворота, кормит — народу навалило, как на свадьбу, всю хату разнесут! А так все заперлися. Говорят, сейчас грабить начнут.

Поделиться с друзьями: