Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но жизнь есть жизнь, ничего не поделаешь. Горе, оно не бывает одиноким. Нет избы в селе, где бы война ни оставила когтистого следа. Да что село, оно махонькое, затерялось в таежной глухомани. По всей необъятной России черные следы траурной памяти.

Одолевая свое страдание, терпя то, что могло его погубить, он вместе с Прасковьей снова принялся за нелегкое житейское дело: растить внука, учить уму-разуму и оберегать от случайных холодных вихрей судьбы последний и единственный росток от чухонинского корня. И пошли впрок старания, видать, добрая закваска была в жилах, крепкие зерна лежали внутри. Вырос внук, вымахал ветвистым кедром, живя простой жизнью, и теперь имел свой разум, в истину которого он верил.

Скупой слезой затуманились глаза Мокея, и ему чудилось, что за столом сидит сын Феодосий и улыбается во весь рот, что его другие сыновья подают тихо свои голоса

и он слышит их исстрадавшимся отцовским сердцем. Стало ему вдруг светло и грустно. Он, как бы очнувшись, смотрел на Терентия и подумал, что останется чухонинский след на земле, что есть кому понять и унаследовать добро и поучения на будущее время. Мокей вздохнул от этой последней своей мысли. Старый таежник был добрым, и от любви к погибшим ему хотелось, чтоб внук жил за всех умерших, чтобы исполнял их волю и мечты, которые они унесли с собою.

– Вот за Терентия, за корень молодой наш! – дед Мокей счастливыми осоловелыми глазами глядел на внука, расплескивая из полной рюмки самогон. – За наших кержаков!..

За окном зазывно пиликала гармоника, слышались девичьи голоса. Но Терентию нельзя покидать избу. Не положено. Хошь не хошь, а сиди в красном углу и слушай, отвечай, одним словом, держись главным человеком, уважай родню и старших. Гулянки подождут. И Терентий невольно грустно думал о том, что жизнь его складывается не так, как надо бы, что зазря он думал-мечтал все годы службы солдатской о Наталке-Полтавке, хотя ей не написал ни единого письма, надеясь, что она дождется его, если решилась при народе поцеловать… Зазря, выходит, думал о ней ночами, рисовал в мечтах разные сладкие картины. Нету ее, уехала на пароходе. Пусто без нее на душе. Муторно. Навсегда она поселилась в его сердце, свила там гнездо, и сейчас оно своей пустотой томило тоской-печалью.

Смотрел Терентий грустно в свою рюмку и думал еще о том, что без Наталки-Полтавки в таежном поселке ему нету настоящей жизни и надо будет подаваться куда-нибудь, чтобы сердце успокоить. То ли пойти на лесоразработки, то ли уйти в урман, в глухую тайгу с охотниками-промысловиками… Можно и со старателями, что моют золотишко… То ли еще куда. Может, в город двинуть, на завод какой. Или подальше, на какую-нибудь большую стройку, куда дружки по службе путь нацелили. А рядом за столом шумели подвыпившие мужики, говорили про новые неводы, которые прибыли в потребсоюзовский магазин, про цены на рыбу, на шкуры, про каких-то опографов, которые в тайге прорубают просеки да ставят из бревен вышки. Но более всего обсуждали геологов, что обосновались в Мяочане, чтобы там из-под земли разные богатства вынимать. И еще про их начальника, молодого из себя, но с крепким характером и, по всему видать, добрым к людям душою, потому как он сердечно беседовал со стариками, расспрашивая про таежную жизнь, и приглашал к себе на работу – хоть проводниками, хоть рабочими.

– С таким жить можна! – заключил дед Мокей, повидавший на своему веку многих начальников.

Вдруг за окном, с улицы, донесся громкий шум, выкрики и музыка. Играл вроде бы оркестр. Слышались звуки барабана и звонких медных тарелок. Мужики насторожились: что за диво такое? В рыбацком поселке кое у кого имелись гармони и баяны, гитары и балалайки. А тут бухает гулко барабан да тарелки звенят медью. Ну, прямо как в городе на большом празднике. Одни повернулись к окну, другие, более шустрые, высыпали на улицу. Терентий хотел было и сам выбежать, поглазеть, что там за странная музыка, но как-то неудобно вставать из-за стола раньше деда Мокея, а тот даже не сдвинул головы, не взглянул в окно, словно ничего и не было.

В дом вбежал молодой парень. Терентий так и не признал, чей же он – видать, из тех, что подросли в его отсутствие, – и сообщил радостным криком:

– Сенька Хлыст прикатил! Гулят старатели! – и тут же осекся, испугавшись сам себя, поправился. – Сам Семен Матвеич! И с музыкой! Сюды идуть!

Семен Матвеевич Хлыбин, по прозвищу Сенька Хлыст, приходился дальним родственником – двоюродным племянником деду Мокею, отцу Терентия, погибшему в войну под Феодосией, доводился троюродным братом, стало быть, он приходился каким-то дядей и Терентию. Родня есть родня. Положено встречать. Даже когда заявляется незванно-негаданно. Дед Мокей поднялся и, помахав пятерней внуку, дескать, сиди, не вставай, двинулся к дверям. А за столом оживленно заговорили мужики:

– Гулят Сенька! Гулят!

– Фасон выдерживат! Как и родитель его покойный. Фартовый был!

– Дык Семен-то Матвеич у старательской артели за самого главного!

– Главный чи ни главный, а золотишко, видать, намыл.

Терентий выглянул

в окно и понимающе заулыбался: Семен Хлыбин в грязь лицом не ударил, умел «держать фасон». К дому деда Мокея двигалась целая процессия. Впереди шла музыка. Первым, покачиваясь на нетрезвых ногах, двигался крупный мужик с атласной лентой через плечо, широко разворачивая мехи заграничного аккордеона, отделанного инкрустацией. За ним – двое молодых парней с медными изогнутыми трубами, потом пожилой с козлиной бородкой старикашка, кривляясь и виляя бесхребетным телом, беспрестанно бил надраенными до золотого блеска медными тарелками одна о другую. Замыкал «оркестр» невысокий осанистый мужик, выпячивая живот, поддерживая одной pyкой большой, как колесо телеги, барабан, в который он другой рукой бухал увесистым набалдашником. За музыкантами, согнувшись под тяжестью, шагали на нетвердых ногах два потрепанных на вид мужичка с испитыми, ничего не выражающими лицами, как и музыканты с алыми атласными лентами через плечо. Они несли, ухватившись по краям, длинную, как оглобля, округлую жердь, продетую через увесистый тюк красной в мелкую полоску материи. Тюк раскручивался по ходу движения, и материя стелилась по земле. Вот по этой красной в мелкую полоску матерчатой дорожке и вышагивал Сенька Хлыст, ступая на нее подошвами новых, приспущенных в гармошку, лакированных сапог.

Сколько раз ни видел Терентий дядю Семена, а виделись они довольно редко, всегда он был такой празднично наряженный и разгульно улыбчатый. Годы, казалось, не оставляли на нем своих отпечатков, хотя ему уже перевалило за сорок. Выглядел он и сейчас, как и раньше, молодецки, даже задорно моложаво, пшеничные усы на загорелом, чуть скуластом лице, исхлестанном ветрами и морозами, нещадно искусанном комарьем и прочим таежным гнусом, лихо подзакручены на кончиках, в широкой улыбке поблескивали два золотых зуба, а в голубых, как бездонное небо, глазах весело прыгали озорные искорки. Из-под новой серой фетровой шляпы, лихо сдвинутой набекрень, выглядывал белесый кудрявый чуб, вроде бы слегка подвитый женскими щипцами для завивки. Одет Семен Хлыбин, опять же, как всегда, в новый, именно новый, и дорогой светло-серый заграничной материи и пошива костюм. А под распахнутым пиджаком, на лацкане которого приколоты в три ряда орденские колодки, знаки боевых наград, алела сочно-красная атласная рубаха, расстегнутая у ворота, стянутая в поясе шелковым белым витым ремешком с кистями на концах.

Следом за Хлыбиным, обнявшись, чтобы устоять на ногах, выделывая кренделя, продвигались два его дружка, видать, тоже старатели, также одетые во все новое, прямо с магазина. А за ними шагали несколько горластых мужиков, выводивших нестройными охрипшими голосами песню по Стеньку Разина, про его челны, которые выходили на стрежень. Они лихо пели и легко, взяв за края, несли ящики, из которых заманчиво-притягательно для мужицкого глаза торчали головки бутылок: в одном ящике – с золотистыми обертками, в другом – без оберток, в третьем – крупные бутылки с серебристыми головками. А позади всех, на некотором отдалении, визжа и цапаясь, накатывалась горластая толпа местных девок и молодух, деливших, рвавших, разрезавших, вырывавших друг у друга куски этой самой дармовой материи, щедро расстеленной прямо на дороге, материи, которой и в магазине не больно-то купишь, поскольку ее завозят редко и негусто.

Музыканты завернули в распахнутые ворота, матерчатую дорожку простелили до самого крыльца, и уставшие, подвыпившие мужички, опустив тюк на землю, выпрямились для передыху, весело отдувались, ожидая непременного приглашения к столу. А собутыльники, горланившие песню, как по команде, умолкли и, не входя во двор, сошли с матерчатой дорожки, опустили на землю ящики, ожидали команды – а вдруг «хозяин» передумает и повелит нести в другую сторону, в иной дом. Всяко бывало!

Дед Мокей, стоя на крыльце, как бы сверху вниз смотревший на «весь фасон», сдвинув брови, как и полагается старшему приветствовать младшего, посмотрел на Хлыбина, посмотрел несколько даже сурово, осуждающе, и произнес ровно так, словно Семен днюет и ночует здесь:

– Энто ты, племяш, што ль?

Семен Хлыбин, знавший крутой, своенравный нрав Мокея, тут «не выпендривался», стоял перед Мокеем и, глядя на него уважительно снизу вверх, весьма почтительно сказал:

– Я, дядь Мокей! Он самый, племяш ваш.

– Гуляшь? – строго спросил дед Мокей.

– Гулям. А что нам? Подфартило в тайге, – охотно ответил Семен. – Только в нашей лавке бархату или там атласу нету! Взяли такую вот, так что прими извинения наши.

– Мы тож ныне гулям, – сказал дед Мокей, пропуская мимо ушей слова Семена. – Унук возвернулся с государственной службы.

Поделиться с друзьями: