Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тайна гибели Есенина
Шрифт:
XV

В 1918 году я уехал в Киев, Есенин – в Москву.

Доходили до меня сведения о его издательстве, книжной лавочке, «Стойле Пегаса». Доходили даже книжки, изданные «Трудовой артелью художников слова», как и все эти «Плавильни слов», «Харчевни зорь», в которых его именем козыряли Шершеневич, Ивнев, Мариенгоф. Но представления о нем и о его делах я не имел до тех пор, пока не вернулся в Петроград, не стал наезжать в Москву, где он жил теперь.

Конечно, о московском Есенине я могу судить уже потому, что он писал в Москве. Это уже не была та заутреня, за которой стоял он с Клюевым. Ныне, «как Петр Великий», он рушил под собой твердь. Имажинизм был бунтом против этой заутрени. «Благолепие» перешло в богоборчество. Он грозил, что «выщиплет Богу бороду» «осколком своих зубов», «тело Христово выплюнет изо рта». «Не молиться тебе, а лаяться Научил ты меня, Господь», – заявлял он, швыряя себе под ноги

клюевские иконы. Заявлял, что «уже нет любви» у него ни к деревне, ни к городу, что он «московский озорной гуляка». Об этом, конечно, наслышан был я в Киеве, как знал и о той кампании, которую повела против него пресса. Это уже не была ирония Лернера. «Горн» – орган пролеткультовских писателей – писал, что он «ушел от народа», стал «поэтом времен упадка», «позволил надеть на себя шутовской колпак потешающего праздник хозяев жизни краснобая» (№2, 3, стр. 115). «Гудок» – другой орган того же учреждения – называл его «ощетинившейся сукой» (№2, стр. 13). Правда, отношения рабочих и крестьянских писателей к тому времени уже обострились. Но ведь им вторил и Орешин:

С Богом! Валяйте тройкой,Шершеневич, Есенин, Мариенгоф!Если мир стал простой помойкой.То у вас нет стихов!Вы думаете: поэт – разбойник?Но у вас ведь засучены рукава!От того, что давно вы покойники,И мертвы в вашем сердце слова!Ну, скажите, кого вы любите.Если женой вам овца?Клянусь, – в ненависти погубитеВы даже родного отца.

Все это читал я. Однако живые слухи, которым он давал уже немало пищи, стали доходить до меня лишь в Ленинграде, в Москве.

XVI

Помню, Клюев принес мне свою книжку «Четвертый Рим», целиком направленную против Есенина. Естественно, разговор у нас зашел о Есенине. Давно ли он возлюбил «отрока вербного с голоском слаще девичьих бус»? Давно ли он писал о своем ученике и продолжателе:

В твоих глазах дымок от хат,Глубинный сон речного ила,Рязанский, маковый закат —Твои певучие чернила.Изба – питательница слов —Тебя взрастила не напрасно:Для русских сел и городовТы будешь Радуницей красной.

Давно ли, наконец, он сообщал елушке-сестрице, вербе-голубице: «Белый свет – Сережа, с Китоврасом схожий, Разлюбил мой сказ». Думал, что может быть, что и вновь полюбит. Теперь же он решительно ставил крест над ним.

Похоже было, что жило-было два брата, старший и младший. И было у них все: земля добрая, изба с коньком, запасы сытые, да еще такое… Словом, мужицкий рай. Но вдруг ничего не осталось. Разве поддевки да рубашки шелковые. Ну, что ж, сгорело – так сгорело, на то воля Божия. Но старший брат пронес мужицкую душу через все испытания, что были ей ниспосланы, младший же захирел, свихнулся, пропал и продал душу дьяволу, да еще бахвалится: «А теперь хожу в цилиндре и в лаковых башмаках». Нет, он ему более не брат:

Анафема, анафема вам,Башмаки с безглазым цилиндром!Пожалкую на вас стрижам,Речным плотицам и выдрам.Не хочу цилиндрами и башмакамиЗатыкать пробоину в барке души!Цвету я, как луг, избяными коньками,Улыбкой озер в песнозвонной тиши.Не хочу быть «кобыльим» поэтом,Влюбленным в стойло, где хмара и кал! – и т. д.

Все это было в «Риме», поэтическом выпаде против Есенина. На словах же выходило еще хуже. Выходило, что «глава имажинистов» ходит в цилиндре, в шелковом белье, что стихи для него уже плевое дело; выпады же против прошлого – одна лишь реклама скандалистов. В то время как талант его – вопреки разладу с самим собой – приобретал все больший размах, хотя бы и лирический, хотя бы в таких вещах, как «Москва кабацкая», «Исповедь хулигана». Клюев уверял, что Есенина уже нет, а есть бродяга, погибающий в толпе собутыльников, – тот, что изменил «отчему дому», из которого пришел в литературу…

Я невольно сопоставлял то, что говорил мне Клюев, с тем, что говорил А.П. Чапыгин, не терявший связи с Есениным. Чапыгин объяснял все драмой, которой

мы, быть может, не знаем, какой-то тревогой души. Клюев же, по-видимому, не отдавал себе отчета даже в том, что судьба Есенина, в сущности, судьба его самого, что «речные плотицы и выдры» так же могут помочь Есенину, как и Клюеву, как и Клычкову с Ширяевцем.

XVII

В 1923 году мне понадобился материал для моих «Очерков народной литературы», где видное место отводится (II том) Клюеву и Есенину. Клюев мне доставил свои – высоколюбопытные – записи о себе. Остановка была за Есениным, который теперь объезжал Восток и Запад. И вот как раз в момент, когда я раздумывал о том, как списаться с ним, на одном из заборов Каменноостровского бросилась мне в глаза афишка с несколькими строками текста. Смысл строк состоял приблизительно в следующем. Всем… всем… всем… Сергей Есенин едет в Ленинград… Сергей Есенин выступит со своими стихами… Всего лишь один раз… Сергей Есенин… Разузнавайте, где…

Через день пришел ко мне Чапыгин.

– Читал? – спросил я его, имея в виду «объявление Есенина».

– А!.. Сережка уже здесь. Мы виделись.

Вечер, оказывается, назначался в тот же день. После же чтения они собирались вместе ужинать. Звали и меня. Но я был занят в этот вечер.

– Будь добр, передай Есенину… Надо нам повидаться, – сказал я. Но не тут-то было. Вечер начался со скандала. Есенин, как это и следовало ожидать, вышел пьяный. Первые же его слова – слова, в которых он объяснял, почему он хулиган, а стихи его – стихи хулигана – вызвали ропот. Мужчины стали выходить, предложив то же сделать женщинам. Однако женщины им воспротивились. «Уходите, если хотите, – раздались голоса. – Зачем же нам мешать слушать?» Но только Есенин перешел к стихам, в зале водворилась тишина. Кончилось же все тем, что его вынесли из зала на руках. Он был в такой степени запружен толпой, что Чапыгину таки не удалось сойтись с ним. А на следующий день он уехал. Я написал ему, но не получил ответа. Написал вторично. Тогда он ответил, что в кратчайший срок пришлет все, что нужно. И все же он ничего не высылал… Я совсем было отчаялся с ним столковаться, когда случайно, уже зимой, в одну из своих поездок в Москву, встретился с ним лицом к лицу на Воздвиженке, у кассы Гос. издательства.

Так ли он в самом деле изменился, потому ли, что так уже меняли его меховая шуба, бобровая шапка – они не гармонировали с тем обликом, к которому я привык, – но узнал я его не сразу. И он поздоровался со мной официально. Что-то чужое было в лице, припудренном как у актера, в волосах, завитых у парикмахера. И лишь когда я подошел к нему, печальная тревога сдавила мне сердце. Он был испит. Волосы редели. Во всей осанке было что-то больное… Видя, что он совсем не идет мне навстречу, я стал подниматься наверх, как вдруг его рука легла мне на плечо.

– Эк вы гоните! – сказал он. Затем, спросив мой адрес, сказал, что на другой день вечером придет ко мне. Но на другой день утром я его вновь встретил на Воздвиженке.

XVIII

Я входил, он же выходил из Госиздата Но это был уже другой человек. Улыбаясь прежней улыбкой, он взял меня под руку и повлек вниз.

В забвенье канули года,

Вослед и вы ушли куда-то… —

цитировал он собственные стихи. Он был весь нараспашку, какой-то легкий. Я предложил ему позавтракать где-нибудь неподалеку. Он тотчас же согласился, повел меня в ресторан, очень чистенький, прямо нарядный для тех лет. Ввиду раннего часа посетителей было еще мало. Но уже играл струнный оркестр. Мы присели у огромных окон, ливших зимний свет на столики, на цветы, на лакеев во фраках. Он закурил, чего, кажется, за ним не водилось прежде.

– Давно, давно я хотел с вами повидаться, – сказал он, не упоминая ни словом о моих письмах. – Здорово изменился я?.. Здорово изменился, Лев Максимович?

Мне не хотелось его огорчать, но он прочел в моем взгляде ответ.

– Ох, ох, – сказал он, – чувствую, весь мой домишко разнесется, все у меня прахом пойдет. А верно: прошли мои красные дни. И вдруг без перехода:

– Теперь любовь моя не та…

Так начинались стихи, в которых он обращался к Клюеву, уверял его, что он «сердце выпеснил избе, но в сердце дома не построил». «И тот, кого ты ждал в ночи, – писал он, – прошел, как прежде, мимо крова. О, друг, кому ж твои ключи ты золотил поющим словом?»

Он говорил в них правду. Но говорил без сердца, до странности без сердца.

– Мы разошлись, вы знаете, – сказал он. Теперь он убеждал меня, что Клюев уже во втором томе «Песнослова» погубил свой голос, а теперь он – гроб.

Это было то же, что доказывал Клюев о нем. И тот же был холод. Вот что было пострашнее и его пудры, и его завитых волос… В самом деле, не Мариенгоф, не Шершеневич, не Дункан же дадут ему теплоту, без которой душа вянет, тускнеет, даже душа поэта…

Точно угадав мои мысли, он заговорил об имажинизме. Я спросил его: а с Мариенгофом он еще не распрощался, как с Клюевым?

Поделиться с друзьями: