Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Когда захлопнулись дверцы лифта, оказалась она бесповоротно одна, сердце зашлось и захотелось выскочить, но она зажмурилась и ждала этаж.

Щеки горели не от крапивницы, дома она убедилась в этом, едва глянула в зеркало. Просто стучало сердце и прихлынула кровь. Торопливо, чтобы не застрять в разговорах и объяснениях, поздоровавшись с матерью, Люда проскочила к себе в комнату, к окну.

Он все еще стоял внизу у подъезда прямо под окном, так что пришлось тянуться на цыпочках, чтобы достать его взглядом. Он ничего не делал, ссутулился, сунув руки в карманы. И так стоял, а потом потрогал лицо — верно, оно у него горело.

Ей хотелось, чтобы он скорее ушел, было нестерпимо

видеть, как он стоит. Но Саша не уходил — вспомнить не мог, куда идти. Ступил и остановился, двинулся было — стал… А потом необычно как-то, не размашисто, но резко махнул рукой и зашагал — быстро, без колебаний.

Перемена эта смутила ее. Она оторвалась от окна и села, сцепив руки.

41

Прежде Саша хорошо знал, что Она не могла этого сделать — так обойтись с цветами, но Она сделала это у него на глазах, и тогда Саша понял, что могла. Очень даже могла.

Ничего иного, в сущности, он и не заслужил. На что он рассчитывал, если сам же, последовательно, каждым своим шагом, каждой строкой письма лишал ее возможности отступить? Он лишил ее выбора. Наконец-то он это осознал и принял чувством как ощущение. Ожесточенный отмах и резкая перемена в действиях, которые так поразили Люду, как раз и были свидетельством этого внутреннего переворота, означали признание действительного положения вещей.

Надежда — штука коварная, она расслабляет человека, пробуждает желание счастья и тем самым уже заставляет страдать. Саша помнил, как это было у него с Наташей, как долго мучила его глубоко спрятанная надежда. После измены Наташи и внезапного — по телефону — разрыва (все объяснения заняли около двух минут) в течение последовавших за тем дней, недель, месяцев, которые мало-помалу сошлись в сплошной год, он не обменялся с Наташей и двумя словами, хотя виделся с ней по необходимости изо дня в день. Тогда, весь этот черный глухой год, несмотря на полное крушение всего, несмотря ни на какие очевидности, он таил абсурдную, противную действительности надежду, пусть и не признавался себе в ней. И пока таил, был болен. Тяжкая хроническая болезнь начала отпускать по мере того, как по капле выдавливал он из себя, уничтожал и вытравливал надежду. И однажды очнулся спокойный и равнодушный, скучный, но исцеленный. Ушла надежда, и с нею боль.

Тогда ему понадобился на это год или несколько больше. Но в тот раз он действительно любил, первый и, похоже, последний раз в жизни. То, что он испытал теперь, было, скорее всего, предощущение любви, а не сама любовь, было предвосхищение любви, нечаянно объявившаяся надежда на счастье. И Саша понимал, что справиться с неуверенным в себе чувством, задавить ростки — это в человеческих силах, на это не понадобится год.

В сущности, требовалось ведь совсем немного: чтобы она позволила себя любить.

Но это оказалось невозможно, и, значит, все кончено. Саша оставил попытки увидеться с Людой. Дня два изводило его дурацкое, пакостное желание позвонить Трескину и сказать: забирай, она твоя! Уступаю! Счастливого пути на Канары! Подлости этой он не сделал только потому, что понимал: подлость. В любом случае это было бы надрывом, истерическим выкриком, а всякую истерию Саша сильно не уважал. Но побуждение позвонить было.

Другое побуждение, гораздо более действенное, заключалось в том, чтобы поскорее покинуть город, и он, конечно, уехал бы — была бы хоть малейшая возможность, — по рукам и ногам держала подписка о невыезде.

В начале августа следователь вызвал его на допрос, короткий и пустой, ничего интересного Саша не сказал, да и следователь не стремился, как будто, выходить за пределы очерченного уже круга. Однако мера пресечения

осталась прежней, нужно было чего-то ждать и томиться.

Недели через полторы, кажется, Саша получил новую повестку и теперь уж проникся убеждением, что это будет последний визит в милицию: либо отпустят вчистую, либо посадят. Что посадят, не очень верилось. Он рассчитывал уехать в Москву сразу, как отпустят, уехать, чтобы не возвращаться до зимы или даже до следующего лета.

Вызвали его на восемнадцать часов. Саша пришел раньше, но входить в здание райотдела не стал, а слонялся вокруг, выжидая точного времени, и как это с ним бывало в подобных случаях, опоздал — на полторы минуты. Вызывая своей неуместной прытью в коридорах милиции подозрения, он взбежал на третий этаж, вывернул с лестницы, цапнув на резком повороте перила…

У дверей кабинета сидела на скамейке Люда и на него глядела.

Последнее — что глядела — было, наверное, и не самое удивительное, если вспомнить, с какой необычной и шумной резвостью вознесся он на этаж. Но она продолжала смотреть на него и после того, как вознесся и встал как вкопанный.

Он сообразил, что она недовольна недоразумением, и полез в карман за повесткой проверить назначенное время.

— У меня на восемнадцать, — сказал он между резкими вздохами, — меня вызывали. Вот повестка.

Она взяла листок и посмотрела, как это делают в театре, когда возникает путаница с билетами и местами. Потом открыла сумочку и достала свою повестку — такую же.

— И у меня на восемнадцать. — В голосе не было враждебности. — Я уже заходила, следователь занят, сказал подождать.

Она как будто не видела ничего необычайного в том, что запросто разговаривает с Сашей.

— Тут что-то не так, — извиняющимся тоном заметил Саша.

— Что-то да… не то, — глубокомысленно подтвердила она.

— Я могу пока погулять… чтобы не докучать вам, — сказал Саша.

Мгновенно она вспыхнула, и добродушие слетело:

— Мне все равно.

Кажется, Саша дернулся в побуждении уйти тотчас же. А она вдруг переменила тон и миролюбиво заметила:

— И потом, следователь может вызвать вас первым.

— Я вам уступаю.

— Мне все равно, — повторила она и отвернулась.

Саша осмотрелся: скамейка была тут только одна. В других проходах, которые квадратным поясом замыкали в себе открытый колодец широкой лестницы, тоже были скамейки, но здесь — одна. Короткая и разделенная подлокотниками на три сиденья. Люда занимала крайнее с того конца. Саша опустился на крайнее с этого.

Некоторое время он ничего не видел, потому что покоситься на Люду не смел, а то, что попадалось ему на глаза, совершенно его не занимало. Потребовалось особое усилие, чтобы повернуть голову в сторону Люды.

Слегка ссутулившись, она смотрела в пустоту — туда же, куда только что глядел Саша. Пальцы сплела, запястья расслабленно покоились на бедрах; руки ее были обнажены до плеч. Саша узнал темно-зеленую маечку, которая запомнилась ему по прежней встрече. Какое-то время он разглядывал исподтишка юбку: свободный крой из черной с золотыми горохами ткани. Тончайший, почти кисейный шелк раскинулся по сиденью и облегал колени; когда Люда шевельнулась, ткань заскользила… Стриженные волосы обнажали шею. Тонкая, трогательная шея, чистая плавная линия от спины к затылку волновали его. Чувство это, почти не связанное с общим Сашиным состоянием, существовало само по себе, не исчезая. Он был зажат, скован и должен был сдерживать возбуждение — все вместе, и в этой сумятице ощущений странную, захватывающую испытывал он к девушке жалость… Была это, скорее всего, нежность. Как далекий, безумно далекий, чуть слышно нарастающий звук, пробуждалась в нем нежность.

Поделиться с друзьями: