Тайная алхимия
Шрифт:
— Иззи? Нет. Но дождь перестал, поэтому она, может быть, рисует сейчас.
— Это хорошо. Она так спорила, когда миссис Батлер велела ей идти в дом. Он хорошо получится, этот рисунок.
— Иззи всегда спорит, когда не хочет прерывать работу.
Марк улыбнулся, кажется, мне и в то же время не мне.
— Лучше иди, пока снова не пошел дождь. Увидимся в понедельник.
— Хорошо, — сказала я.
Маленькая дверца в больших воротах задрожала и с громким стуком распахнулась. Во двор вошел человек и уставился на меня.
— Это что такое?
У него был местный выговор, но в отличие
— Просто я кое-что забыл на работе, папа, — быстро ответил Марк.
— Заработную плату? Ты мне задолжал.
— Нет, только книжку.
Это была ложь. Я и не знала, что Марк умеет лгать.
— Ты одна из них, значит? — поинтересовался отец Марка, глядя на меня.
Я кивнула.
«Я не боюсь, — сказала я себе, — ведь здесь Марк». Но потом — по тому, как Марк держит руку в кармане, вцепившись в пакет со своей зарплатой, — вдруг поняла, что он тоже боится.
Отец Марка протянул мне руку, и я знала, что будет очень невежливо не пожать ее, хотя мне и не хотелось этого делать. Рука его слегка дрожала, но хватка была болезненной.
— Джон Фишер. Как поживаешь? Тебе нужен этот велосипед? Я дам тебе за него хорошую цену.
У меня ушла минута, чтобы понять, о чем это он. А когда я поняла, то не знала, как поступить, потому что отказаться от такого предложения, может, тоже будет невежливо.
— Конечно, ей нужен велосипед, папа, — вмешался Марк, и я почувствовала такое облегчение, что чуть не расплакалась. — Оставь ее в покое. Как она доберется домой?
— Я просто спросил. Если не будешь задавать вопросы, никуда не попадешь в этом мире, верно, мисси?
Одна из собак снова напачкала в углу. Марк взялся за руль моего велосипеда, собираясь перекатить его через приступку ворот, и внезапно оказался между мной и своим отцом. Я знала, что Марк боится, но все равно почувствовала себя в безопасности.
— Лучше езжай, не то миссис Батлер будет думать, куда ты подевалась.
Я никогда больше не возвращалась туда, и эта часть мира медленно выравнивалась, заполнялась и превращалась в бетон, потом в стекло, а теперь и в традиционный кирпич. Но после исчезновения Марка мне не раз на фоне этого прежнего мира снилось, как он уходит, молча, но так и бывает во сне. Просто маленькая фигурка из бесконечно меняющейся панорамы безликих людей, поездов, знаков и уличных фонарей, текущих мимо, а за Марком — руины монотонных домов покрытого шрамами и ямами мироздания.
Когда я вернулась домой, Иззи снова лежала на животе рядом с загоном для птиц и рисовала. Очевидно, тетя Элейн не заметила ее, потому что Иззи лежала не на коврике, а просто на мокрой траве. Ее ноги были вытянуты поперек тропы, и мне никак было не провести мимо велосипед.
— Иззи, ты можешь подвинуться?
Ни ответа, ни шевеления, лишь движения ее карандаша, набрасывающего перья, а потом быстро изобразившего один глаз-бусинку в альбоме.
— Иззи!
По-прежнему нет ответа.
Рассердившись, я осторожно наехала передним колесом на ее ногу. Колесо оставило грязный отпечаток. Иззи повернула голову.
— Что?
— Ты можешь подвинуться?
Не промолвив больше ни слова, она подогнула ноги, и я, протиснувшись мимо, поставила велосипед в
сарай и отправилась мыть руки над кухонной раковиной. Тетя Элейн стряпала. Я терла и терла правую руку, пока запах отца Марка не исчез и остался лишь запах карболки.— Иззи что, глухая? — спросила я тетю Элейн, оттирая руку.
— Нет, а что? — спросила тетя, отрезая мне кусок хлеба.
— Она, когда рисует, никогда ничего не слышит.
— И ты тоже ничего не слышишь, когда читаешь. Хочешь хлеб с маслом, джемом или жиром, оставшимся после жарки мяса?
— С маслом и джемом, — сказала я, хотя отлично знала, что не получу сразу и то и другое.
— Нет, либо одно, либо другое, ты же знаешь. И не забывай говорить «пожалуйста». Вы с Иззи ничего не слышите, потому что слишком сосредоточиваетесь: ты на книге, она на рисовании.
— Дядя Гарет говорит, что ты всегда намазывала и то и другое. Тогда лучше с жиром.
— Это было, когда «Пресс» приносил деньги, — заявила тетя Элейн, поставив на стол тарелку с хлебом и кувшинчик жира, и снова принялась резать морковь.
— Но это из-за историй, — сказала я, ухватив кусочек морковки из кучи. — Истории-то внутри моей головы! Я внутри своей головы. А когда ты рисуешь, ты не можешь быть внутри своей головы, ты должна выглядывать наружу. — Я взяла еще кусочек морковки.
— Хватит таскать морковь, или ее не хватит для daube!
— Для чего?
— Для жаркого. Французского жаркого.
— Мне оно понравится?
— Да, — твердо сказала тетя Элейн, вынимая из шкафа горшочек и пытаясь его открыть. — Чтоб тебя!
На кухню забрел Лайонел.
— Мам, где папа?
— Все еще в офисе. Что, домашняя работа?
— Алгебра. Я застрял. Старшие мальчики поставили нам среднюю оценку за успеваемость.
— Дядя Гарет в мастерской, — сообщила я, жуя хлеб с жиром.
— Сперва прожуй, дитя, — бросила тетя Элейн. — Лайонел, пока ты не ушел, помоги открыть эту банку.
Он взял банку и стал возиться с крышкой. Когда Лайонелу удалось ее открыть, рука его соскользнула, и сок и похожие на заостренные вишни штучки полетели на пол.
— Что это такое? — спросила я.
— Оливки, для жаркого. Я попросила дядю Роберта купить их к столу в магазине польских деликатесов, когда он в последний раз ходил в библиотеку Святой Бригитты. Подбери их и сполосни под краном, ладно? Они очень вкусные, тебе понравятся. И вытри пол.
Я не помню, понравились ли мне оливки. Кажется, они были маленькие и черные, горькие и лишь наполовину созревшие. В них было больше ностальгии по шумным праздникам студентов, до войны изучавших искусство в отдаленных уголках Италии, чем чего-либо еще. Ноя ясно помню, что долго думала о том, как я читаю внутри моей головы, а Иззи выглядывает из своей головы, и гадала: это одно и то же или нет.
Конечно, я должна описать Энтони и Елизавету, выглядывая из своей головы, основываясь на фактах из колофонов и заметок на полях. Остались анналы и счетные книги, которые можно изучать, изображения и эмблемы, которые можно расшифровывать. Это похоже на наброски Иззи: я не могу написать, что на самом деле творится в их головах, как Иззи не может нарисовать, что на уме у куриц, она может только показать, как двигаются их тела.