Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тайная вечеря

Хюлле Павел

Шрифт:

Нельзя сказать, что профессор Грубба-Войташкова или ксендз Монсиньоре поломали ему карьеру. Это было бы слишком просто, хотя, возможно, не так-то легко осуществимо. И тем не менее с того дня над доктором Левадой начали сгущаться тучи: атмосфера вокруг него становилась все более неприязненной. Он понял это не сразу. Однако, когда через год после той истории ему уменьшили количество дежурств, затем практически перестали допускать к операциям и, наконец, — в рамках реорганизации — предложили полную ставку только в амбулатории при клинике, почувствовал, что хорошая полоса заканчивается. Никто никогда его не упрекал — да и не в чем было, но у него за спиной постоянно принимались неблагоприятные решения. Как будто Грубба-Войташкова, уже ушедшая на пенсию, или Монсиньоре, который стал обращаться в недавно открывшуюся, первую в городе частную клинику, следовали за ним по пятам, дыша в затылок.

Может, он не сумел приспособиться к новым временам? Когда он опубликовал в популярной газете статью о коррупции в фармацевтических фирмах, его вызвал на ковер новый директор. Когда протестовал против проекта приватизации клиники и частичного ее превращения в коммерческое предприятие, контракт с ним не продлевали до самого последнего дня. Бывшие коллеги уже давно уехали за границу, новые молчали в тряпочку. Фактически

он оказался в одиночестве, озлобился, нервничал. Вероятно, поэтому, когда в амбулаторию привезли известного политика, он принял того любезно, однако сказал:

— Вы можете перестать жевать жвачку, когда со мной разговариваете?

Депутат Камиль Урский тогда ответил: «Я, мать твою, могу жевать что хочу и когда хочу», на что доктор Левада самым спокойным тоном произнес: «А я, мать твою, могу попросить вас закрыть за собой дверь и чтоб духу вашего здесь не было!»

За отказ провести процедуру — таково было формальное обвинение — он потерял работу. Даже ячейка «Солидарности», им же самим несколько лет назад организованная, за него не вступилась. Жил он тогда уже один, снимал крохотную квартирку — никаких сбережений у него не было, да и откуда бы им быть? На какое-то время устроился в железнодорожную поликлинику, а когда ее закрыли, работал на «скорой помощи» — санитаром. Однажды прочитал в «Политике» репортаж о Поганче. Его предшественник доктор С., законченный алкоголик, повесился на дубе, напротив входа в медпункт, и замены ему не нашлось. Наверняка не из-за этого самоубийства, а из-за чиновничьей халатности медпункт на добрых несколько лет начисто исчез из министерских списков и планов финансирования. Его просто не существовало, как не существует человека, у которого нет удостоверения личности, страхового свидетельства, адреса. Когда доктор Левада впервые вошел в свой кабинет, повсюду — на полу, шкафчике, кушетке, на полках, подоконниках, письменном столе — толстым слоем лежала пыль. Во всех углах паутина, плесень, мышиный помет.

Может, пора уже эту главу закончить? Я стучу по клавишам, потом отправляю тебе письмо электронной почтой, не зная наперед, что ты скажешь. Если ты, например, отвечаешь, что последняя фраза предыдущей главы «Никто не ждал меня с хлебом и вином» тебе нравится, возникает соблазн и следующую главу завершить короткой фразой. Но доктор Левада еще в ста пятидесяти километрах от цели, он только выезжает из поветового центра, убедившись после разговора с доктором Марковским, что Михалу Очко немедленно дадут кислород и поставят капельницу с глюкозой и витаминами. Перед железнодорожным виадуком он прибавляет газу и, нарушая правила, обгоняет старый грузовик. Дорога забита до отказа. Для строительства автострады, запланированного уже десять лет назад, требуется согласие политиков, однако у тех постоянно находятся дела поважнее. Доктор, впрочем, об этом не думает. Он реалист и прекрасно понимает, что при средней скорости сорок восемь километров в час опоздает на фотосессию. Но это его ничуть не волнует. Поскольку в городе из-за терактов царит сумятица, наверняка не он один опоздает. Как в таких случаях поступает совершенно беспомощная полиция? Перегораживает улицы и проверяет машины. А ведь не автомобили взрывались ночью и утром в его родном городе. Доктор Левада сейчас (снова в нарушение правил обгоняя — на этот раз междугородний автобус) вспомнил про бутылку вина с этикеткой, на которой изображен Монсиньоре. На груди у прелата орден Белого Орла, Полония Реститута и бог весть какие еще награды. Этот доходный бизнес, неподконтрольный налоговому управлению, — гениальная экономическая идея ad maiorem Dei gloriam [15] . Но, опять же, не это занимает мысли доктора. Он никогда никому не заглядывал в карман. Если ксендз Монсиньоре таким образом способствует росту потребления алкоголя, что по этому поводу думает Рим, Ватикан? Никто еще на сей счет не высказывался. Доктор Левада с минуту размышляет о том, могут ли взрывы в магазинах, торгующих спиртным, быть как-то связаны с вином марки «Монсиньоре». След хилый, и тем не менее на месте начальника полиции он немедленно велел бы с этим разобраться. Если б оказалось, что в воздух взлетают только те магазины, где вина «Монсиньоре» нет в продаже, версия могла бы стать заслуживающей внимания.

15

К вящей славе Божией (лат.) — девиз ордена иезуитов.

Нет, ничего это не доказывает, думает Левада, тормозя перед железнодорожным переездом. Ксендзу-миллионеру нет нужды прибегать к крайним мерам.

Уже за переездом доктор останавливает машину на обочине и под деревом справляет малую нужду. И тут его осеняет. Теракты совершают не мусульманские и не христианские фундаменталисты. Чепуха. К ним причастен человек, который беспробудно пил, но теперь не пьет. Истосковавшийся по спиртному завязавший алкоголик, сам для себя установивший сухой закон. Оставим доктора с этой мыслью или, скорее, интуитивной догадкой в тот момент, когда он садится в свой «рено» и выезжает на дорогу. А теперь читай дальше.

Глава IV,

в которой будет рассказано о том, что некий Урыневич открыл в нашем городе эксклюзивный публичный дом, где профессор физики выучил несколько греческих слов, а также о нашем споре с Матеушем относительно расхождений в значении слова «дева» в греческом и древнееврейском языке; в конце появится Инженер, однако вначале речь пойдет о видах Иерусалима

От Яффо до Иерусалима по прямой около пятидесяти километров. Во времена Шатобриана паломникам, проделывающим этот путь на лошадях или верблюдах, требовались два дня и вооруженная, загодя оплаченная охрана. Нападения и грабежи были тогда делом обычным, власть пашей — слабой, коррумпированной, а бедуинские племена держали дороги под контролем.

Это, вероятно, было данью старинной местной традиции: как пишет анонимный римский летописец, современник царя Ирода, путь из Иерихона в Иерусалим — по нашим меркам не превышающий тридцати восьми километров — кишел разбойниками, которые в бессчетных пещерах и оврагах Иудейской пустыни устраивали засады на путников.

Рене де Шатобриан тем не менее поехал из Яффо через Рамлу — там он сменил лошадей, отдохнул и отправился дальше. Он отмечает, что въехал в святой город через Ворота паломников близ Башни Давида. Немного раньше он записал, что пустыня, каковую пришлось преодолеть на пути из Рамлы в Иерусалим, «еще дышит величием Создателя и страхом смерти».

Путешествие это французский аристократ совершал в 1806 году, то есть две сотни лет назад. «Иерусалим

тогда был почти совсем забыт, — пишет Шатобриан. — Век маловерия стер память о колыбели нашей религии».

Еще сильнее печальным духом забвения — а скорее, пожалуй, одиночества — веет от литографии шотландца Давида Робертса, сделанной через тридцать с лишним лет после путешествия Рене де Шатобриана. Даже у воздуха там желтоватый оттенок пустыни, а сам город — небольшой, словно бы прилепившийся к горному хребту — теряется среди окрестных мрачных и величественных цепей пустынных гор. Не знаю, читал ли Робертс Шатобриана, но, зарисовывая панораму Иерусалима с вершины Масличной горы, он, видимо, убедился, что город этот — всего лишь заштатный, провинциальный турецкий гарнизон с населением по крайней мере в три раза меньшим, чем во времена Иисуса. В 1844 году там жили семь тысяч сто двадцать евреев, пять тысяч сто мусульман и три тысячи девятьсот христиан. В общей сложности — согласно переписи тех лет — шестнадцать тысяч сто двадцать человек. Несравненно меньше, чем при прокураторе Понтии Пилате, когда и тесные улочки, и площади перед Храмом и крепостью Антония заполняли толпы людей. Близкая к тогдашней численность населения Иерусалима — девяносто тысяч — была достигнута лишь к 1931 году. Любопытно, что именно в этом году — первый и последний раз в истории города — христиан и мусульман было почти поровну: по девятнадцать с половиной тысяч; еврейское население росло быстрее — их уже более пятидесяти одной тысячи. Давид Робертс, разумеется, предвидеть этого не может: российские погромы, сионизм доктора Герцеля и алия [16] из Европы еще впереди. Возможно, сидящий с раскрытым альбомом на коленях и мелком в руке художник представляет себе француза, верхом въезжающего в старый город через Яффские ворота (Шатобриан ошибочно назвал их Воротами паломников), либо, глядя сверху на Гефсиманию с христианским храмом (на рисунке его не будет), гадает, в каком именно месте Иисус с учениками, сходя вниз после вечери, перешли поток Кедрон? Вообще-то, шотландец знает, что большинство сельских тропок вокруг города не менялись тысячелетиями — взять хотя бы эту, ведущую из Бетфаге, деревушки, откуда Иисусу привели осла. Вполне вероятно, что апостолы наутро после пасхальной трапезы, воспевая гимн, спускались с горы Сион по той же самой тропке, где Давид Робертс видит сейчас двух арабских женщин, идущих по направлению к городу, — на рисунке, а затем на литографии их не будет.

16

Репатриация евреев в Израиль; букв. восхождение (ивр.).

Однако в первую очередь я бы спросил у Давида Робертса, перед которым святой город предстал сжавшимся до размеров ракушки, что он думает о работах старых мастеров. Тех, кто, изображая сцены из Евангелия, должен был представлять себе Иерусалим, которого — ясное дело — никогда в глаза не видел.

А вот какая картина возникает в моем воображении: середина дня, зной, святой город, на который смотрит Давид Робертс, с его ослепительно белыми стенами, минаретами и колокольнями кажется призрачным, парящим в воздухе, не касаясь ни пустынного Сиона, ни горы Мория. Шотландец, сложив рисовальные принадлежности в деревянный сундучок, по узкой каменистой тропке спускается с Масличной горы к Кедрону вдоль ограды еврейского кладбища. Почему у Антонелло да Мессины, размышляет Робертс, фоном необычайно выразительной сцены служат широко разлившиеся, прямо-таки идиллические воды залива? Имел ли он в виду Средиземное море в окрестностях Яффо? Вряд ли — Робертс как раз разминулся на тропке с арабом на ослике, — но тогда что это за воды, какой залив он показывает нам за спиной умирающего Иисуса и двух судорожно скорчившихся разбойников? У Андреа Соляриа, вспоминает Робертс, на секунду приподнимая шляпу и утирая пот со лба, правда, нет распятых вместе с Иисусом разбойников, но на заднем плане он изобразил целый порт с кораблями, шаландами и комплексом соответствующих строений. Еще смелее развил тему портового фона Мишель да Верона, думает Давид Робертс, проходя по мостику над почти высохшим Кедроном, на его картине Иерусалим выглядит как огромный морской polis, политическая и торговая жизнь которого зависит не от караванов верблюдов, бредущих по пустыне, а от прибывающих в порт судов. А Беллини? Далеким фоном для молитвы Иисуса в Гефсиманском саду он выбрал знакомые ему Евганейские холмы, что в Венето. Давид Робертс останавливается перед оградой мусульманского кладбища близ Золотых ворот. Ворота замурованы, но Мессия, которому предстоит, спустившись с Масличной горы, через них проехать, сокрушит возведенную турками на всякий случай преграду.

Именно здесь мне следует оставить Давида Робертса с его вопросами. Он человек начитанный и знает, что итальянским мастерам фоном для сцены распятия или сцены в Вертограде виделись их собственные либо известные им по путешествиям города. Не знаю, читал ли шотландец Вазари, но, даже если этот монументальный труд [17] ему не знаком, он, конечно, понимает, что таким способом старые мастера хотели приблизить зрителю трагедию распятия. Они словно говорили ему: погляди, это случилось везде, в том числе и в твоем городе. Однако же, размышляет Робертс, это случилось здесь, в двух километрах от того места, где я стою. На склоне унылого каменного карьера с несколькими карликовыми сикоморами на заднем плане и видом на мрачные стены римской крепости. Так что же такое искусство? Синтетический обман? Эстетический decorum? Пронзенный копьем Лонгинуса Иисус умирает в судорогах на фоне прелестного портового пейзажа. «Ну не безобразие ли это?» — думает шотландец. «А может, поэтому Иерусалим Давида Робертса так суров и аскетичен?» — думаю я, оставляя художника на пути к Яффским воротам — тем самым, через которые въезжал в святой город Рене де Шатобриан. Именно там, входя в старый город за стенами, я когда-то купил постер с репродукцией литографии Робертса.

17

Вазари Дж. Жизнеописания наиболее знаменитых живописцев, ваятелей и зодчих, 1558.

Помнишь сон, который я тебе описал в начале этой хроники? В нем нижняя часть города примыкала к морю. Почему? С какой стати? Я ведь тогда не изучал произведений старых мастеров, однако во сне, спустившись с Масличной горы, пересек Кедрон и прошел по старому городу вплоть до портового района, которого в Иерусалиме нет. Может быть, это некий архетип, о котором мог бы кое-что рассказать доктор Юнг? Городу в горах хочется, чтобы из него открывался вид на залив, а городу над заливом хотелось бы иметь — по крайней мере на заднем плане — горы и пустыни?

Поделиться с друзьями: