Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тайная жизнь Сальвадора Дали, рассказанная им самим
Шрифт:

У входа отец читал какой-то журнал. Не решаясь расспрашивать меня, он ждал, что я скажу.

– У меня получился удивительный рисунок.

И чуть погодя добавил:

– Жаль, что он меньше первого.

Эти слова произвели эффект разорвавшейся бомбы. Однако итоги экзамена были не менее ошеломительными. Меня приняли в Академию изящных искусств со следующим примечанием: «Несмотря на то, что рисунок выполнен не в указанных размерах, он настолько совершенен, что жюри принимает его».

Отец с сестрой уехали, и я остался один в комфортабельной комнате Студенческой Резиденции. Чтобы поселиться там, нужны были отличные рекомендации. Там жили отпрыски лучших испанских семейств. Вскоре я начал посещать занятия Академии изящных искусств. И это занимало все мое время. Я не болтался по улицам, никогда не ходил в кино, не посещал своих товарищей по Резиденции. Я возвращался и закрывался у себя в комнате, чтобы продолжать работать в одиночестве. В воскресные утра я ходил в музей Прадо и брал каталоги

картин разных школ. Путь от Резиденции до Академии и обратно стоил одну песету. Многие месяцы эта песета была моей единственной ежедневной тратой. Отец, уведомленный директором и поэтом Маркина (под опекой которого оставил меня) о том, что я веду жизнь отшельника, тревожился. Несколько раз он писал мне, советуя путешествовать по окрестностям, ходить в театр, делать перерывы в работе. Но все было напрасно. Из Академии в комнату, из комнаты в Академию, одна песета в день и ни сантимом больше. Моя внутренняя жизнь довольствовалась этим. А всякие развлечения мне претили.

В своей комнате я написал мои первые кубистические полотна, намеренно подражая Хуану Грису. Употреблял только черный, белый, оливково-зеленый цвета и «ла терр де Сиенн», в противовес своим прежним цветовым излишествам. Мой наряд дополняла большая фетровая шляпа, а также трубка, которую я никогда не зажигал. Взамен длинных брюк я носил короткие штаны с мини-носками, иногда заменяя их обмотками. В дождливые дни меня защищал непромокаемый плащ, почти волочившийся по земле. Сегодня я отдаю себе отчет, что мой странный наряд был немного «фантастическим». Об этом шептались не таясь, и каждый раз, входя или выходя из своей комнаты с высоко поднятой головой, я видел, как любопытствующие собираются поглазеть на меня.

Несмотря на первоначальный энтузиазм, я вскоре разочаровался в Академии изящных искусств. Отягощенные летами и привычкой к декорированию профессора ничему не могли меня научить. В самом деле, они, далекие от отступлений в академическом приспособленчестве, были «уже» прогрессистами, готовыми к «новизне». Тогда как я ждал от них ограничений, суровости, техники, они давали мне свободу, лень, приблизительность. Эти старики уже были смутно знакомы с французским импрессионизмом по форсированным примерам «испанского типизма». Соролья был для них богом, а я был уже заражен кубизмом, который они готовились принять через несколько поколений. Я задавал своему профессору назойливые вопросы: как смешивать масло и с чем? как постоянно добиваться цельной вещественности? какому методу следовать, чтобы получить эффект? Изумленный моими вопросами профессор отвечал крайне неопределенно.

– Мой друг, каждый должен найти свой метод. В живописи нет закона. Выражайте то, что видите. Вложите в это свою душу. В живописи идет в счет только темперамент. Темперамент!

Я грустно думал: «Темперамента мне у вас ни занимать, профессор, но скажите мне, ради Бога, в каких пропорциях смешивать лак и масло?»

– Смелее, смелее, – повторял он, – будьте осторожны, не детализируйте. Упрощайте, упрощайте, без всяких правил и принуждения. В моем классе любой ученик должен работать в согласии со своим темпераментом!

Профессор живописи! Профессор – и такой дебил! Сколько нужно было войн и революций, чтобы вернуться к высшей реакционной истине, что «строгость» – это первое условие любой иерархии, что принуждение – только и отливает форму формы. Профессор живописи! Профессор! Какой дурак!

В Мадриде я был единственным парадоксальным художником, который, занимаясь кубизмом, в то же время требовал от профессоров точной науки – как рисовать перспективу и создавать колорит. Мои товарищи принимали меня как реакционера, противника прогресса. Они называли себя революционерами и новаторами, потому что им позволяли рисовать как попало и потому что черный цвет на своих палитрах они сменили на лиловый! Нет черного цвета, утверждали они, все окрашено только в цвета спектра, а значит, тени лиловые. Эту импрессионистскую революцию я совершил еще в двенадцать лет, но даже в этом возрасте не сделал подобной ошибки – не изгнал черный цвет из своей палитры. Одного взгляда на небольшое полотно Ренуара в барселонском собрании было достаточно, чтобы все понять. А они годами топчутся в своих полукруглых залах. Боже, до чего глупыми могут быть люди!

Все подтрунивали над старым профессором, который один глубоко постиг свою науку и был по-настоящему знающим. Я сам не раз сожалел, что не очень внимательно прислушивался к его советам. Хосе Морено Карбонеро был очень хорошо известен во Франции. Некоторые из ело картин, вдохновленные сценами «Дон Кихота», и сегодня нравятся мне больше, чем когда-либо. Он ходил в черном пиджаке, с черной жемчужиной в галстуке и проверял наши работы в белых перчатках, не пачкая их. Два-три прикосновения угольным карандашом – и рисунок чудесным образом преображался. Два маленьких медиумичных глаза как будто все мгновенно фотографировали. Ученики ждали его ухода, чтобы стереть поправки и переделать рисунки по своему «темпераменту». Их лень не имела себе равных, так же, как и их безосновательные и сомнительные претензии на славу, тогда как они были не способны ни опуститься до уровня здравомыслия, ни подняться к вершинам

величия. Какие вы дебилы, мои товарищи по Изящным искусствам!

Однажды я принес свой каталог Жоржа Брака. Никто никогда не видел картин кубистов и никто из учеников Академии не был готов принять такую живопись. Только профессор анатомии, славившийся научным складом ума, попросил у меня на время эту маленькую книгу. Он уверял, что никогда не видел работ кубистов, но считает правильным уважать то, чего не понимаешь. Тем более, если о подобных вещах было написано черным по белому, значит, в них был какой-то здравый смысл. На следующее утро, прочтя предисловие, он вернул мне книгу. Доказывая, что во всем разобрался, он привел мне множество в высшей степени абстрактных и геометрических примеров. Я ответил, что он не совсем прав и кубизм следует внятно воспринимаемому рисунку. Профессор анатомии открыл коллегам оригинальность моих эстетических идей. Все стали смотреть на меня как на высшее существо.

Внимание, проявленное к моей персоне, чуть было не пробудило во мне былую детскую страсть к публичному обнажению. Раз они не могут меня ничему научить, думал я, объясню-ка им сам, что значит «личность». И все же я продолжал вести себя примерно: никогда не пропускал занятий, демонстрировал уважение, над любым сюжетом работал в десять раз быстрее и лучше, чем первый ученик в классе. Однако профессора не решались считать меня «творцом».

– Он слишком серьезен, – говорили они, – очень искусен и успевает делать все, за что берется. Но он холоден, как лед, в его работах нет чувства, ибо он не является личностью.

Погодите, господа, погодите, вы еще увидите, что я за личность! Первая искра вспыхнула во время визита в Академию короля Альфонса III. В эту эпоху его популярность падала и предстоящее посещение разделило школу на два лагеря. Противники не хотели приходить в назначенный день, и дирекция, предвидя возможный саботаж, чтобы заставить всех явиться, вынуждена была издать строгий приказ. За неделю началась уборка вечно грязной и ветхой Академии. Было умело продумано, как скрыть от короля, насколько нас мало. Ученики должны были, перебегая по внутренним лестницам, заполнять следующие по ходу визита залы. Жалкие и чахлые натурщики, получавшие нищенский заработок, были заменены смазливыми девицами из числа мадридских шлюх. На стенах были развешаны картины, на окнах появились занавеси, повсюду блестели позументы. Все было готово к прибытию короля в сопровождении официальной свиты. Инстинктивно противореча общему мнению, я нашел короля очень симпатичным. Ему приписывали дегенеративность, а он, напротив, понравился мне подлинно аристократической уравновешенностью, затмевающей заурядное окружение. Он держался так непринужденно и естественно, будто только что сошел с благородного полотна Веласкеса. Я почувствовал, что он сразу заметил меня среди товарищей. Мой необычный наряд, мои волосы, как у девушки, мои бакенбарды должны были бросаться в глаза. К тому же, по непредвиденной случайности, меня сочли представительным учеником, и я сопровождал короля из одного класса в другой. Я смертельно стыдился при мысли, что король обнаружит уловку, использованную Академией, чтобы произвести благоприятное впечатление. После нескольких перебежек я чувствовал искушение разоблачить комедию, которую играли перед ним, но вовремя воздержался.

В конце посещения короля сфотографировали с учениками. Было велено найти кресло, но он, предвидя это, с великолепной непосредственностью уселся на пол. Потом щелчком указательного и большого пальцев отправил в плевательницу окурок сигареты. Этот жест, характерный для мадридских уголовников, вызвал оживленный смех и расположил к королю учеников и особенно служителей, которые никогда бы не осмелились на такое ни перед профессорами, ни даже перед нами. Именно в эту минуту я убедился, что король отличил меня от других. И в самом деле, он бросил на меня взгляд, чтобы проверить мою реакцию. В его проницательном взгляде я прочел опасение, как бы ктонибудь не увидел в его жесте демагогического заигрывания. Я покраснел, и король, посмотрев на меня, наверняка заметил это.

Снимок был сделан, и король каждому из нас уделил время. Я был последним, кому он пожимал руку, и единственным, кто выразил ему уважение, преклонив колено. Подняв голову, я заметил на его нижней губе, по-бурбонски выпяченной, почти неуловимый тик. Мы узнали друг друга!

Когда двумя годами позже король подписывал мое исключение из Академии изящных искусств, он, очевидно, не сомневался, что исключенный был тем самым единственным учеником, так эффектно выражавшим свою почтительность.

Прошло четыре месяца, как я приехал в Мадрид, а моя жизнь текла так же методично, уныло и прилежно, как и в первые дни. Точнее сказать, я довел ее до аскетизма. Предпочел жить в тюрьме, и если бы я в самом деле жил в тюрьме, ни капли ни сожалел бы о своей свободе. Мои картины становились все строже и строже. Я загрунтовал холсты очень толстым слоем клеевой краски. На этих поверхностях, содержащих гипс, я написал, за четыре месяца в Мадриде, несколько капитальных работ, в том числе и впечатляющее «Аутодафе». Это и в самом деле было аутодафе, потому что грунт покрылся кракелюрами и мои картины раскрошились на кусочки. Однако перед этим их открыли, а вместе с ними открыли меня.

Поделиться с друзьями: