Тайны сердца. Загадка имени
Шрифт:
Все произошло совсем не так, как она ожидала. Мама была не просто румяной от счастья, она пребывала в экстазе: как Богородица с Иисусом на руках. Она показала толстощекого младенца и сказала:
– Это Селия.
В отличие от старших сестры и брата, которые выступали в весе пера, Селия была пухленькой, как младенцы с рекламных открыток.
– Какая красивая кругленькая малышка! – приветствовала новую внучку бабушка.
– Правда? – расцвела Мари, прижимая новорожденную к груди.
Диана поняла, что дело оборачивается как-то странно. Когда родился Николя, мама была счастлива; на этот раз мама была просто без ума от радости, любовь к Селии так и била из нее фонтаном. Она целовала ее,
Это было непристойно.
Николя подбежал к матери и спросил, может ли он поцеловать сестричку.
– Да, мой дорогой, только осторожно, не навреди ей, она очень хрупкая.
Папа и дедушка с бабушкой с восторгом наблюдали эту сцену. Никто не обратил внимания, что Диана стоит в сторонке, застыв и не в силах даже моргнуть. Загипнотизированная зрелищем, она обратилась к той, ради которой отдала бы все на свете:
«Мама, я все принимала, я всегда была на твоей стороне, я оправдывала тебя, даже когда ты бывала очень несправедлива, я переносила твою ревность, потому что понимала, что ты ждала от жизни большего, я терпела, что ты злилась, стоило кому-то похвалить меня, и заставляла расплачиваться за это, я смирилась с тем, что ты проявляешь нежность к брату, хотя мне никогда не доставалось ни крошки, но то, что ты делаешь сейчас прямо у меня на глазах, – это плохо. Единственный раз ты любила меня, и я узнала, что лучше этого нет ничего в мире. Я думала, что тебе мешает проявлять свою любовь ко мне то, что я девочка. Но сейчас ты одаряешь самой глубокой любовью, какую никогда не выказывала ко мне, существо, которое тоже девочка. Мой мир, каким я его себе представляла, рухнул. И я вижу, что ты меня просто не любишь, или любишь так мало, что даже не даешь себе труда скрыть, какую безумную страсть ты испытываешь к этому младенцу. Правда в том, что одного тебе не хватает, мама, – такта».
В это мгновение Диана перестала быть ребенком. Однако она не стала ни взрослой, ни подростком: ей было пять лет. Она превратилась в разочарованное создание, упорно пытающееся не дать поглотить себя той пропасти, которую эта ситуация сотворила в ее душе.
«Мама, я старалась понять твою ревность, а в благодарность ты распахиваешь передо мной пропасть, в которую упала сама, словно пытаешься и меня увлечь за собой, но у тебя не получится, мама, я отказываюсь становиться такой, как ты, и могу тебе сказать, что, даже просто почувствовав зов пустоты, я испытываю такую боль, что могла бы заорать, это как ожог, мама, я понимаю твои мучения, но не могу понять, почему я так мало для тебя значу, на самом деле ты и не стремишься разделить со мной свою боль, тебе просто безразлично, что я страдаю, ты этого не видишь, тебе и дела нет, вот что самое ужасное».
Но следовало вести себя прилично и не привлекать внимания: Диана поцеловала Селию так нежно, как только могла, и никто не заметил, что ее детство умерло.
Лето превратилось в настоящий ад. Школа не могла послужить ей хоть каким-то отвлечением. Ежедневно приходилось заново переживать эту мерзость – мама выходила к завтраку, сюсюкая с Селией, которую практически не спускала с рук, – и ежеминутно бороться с зовом бездны в груди, стараясь не возненавидеть младенца, не виноватого в разгуле материнских чувств, и даже подыскивая ему оправдания – где гарантия, что на месте этого младенца она не вела бы себя так же; она старалась не возненавидеть и маму, которая предавалась излишествам без всякого стеснения перед близкими – все то же беспощадное отсутствие такта.
Диана доказала, что в состоянии понять многое, выходящее за рамки нормальных человеческих чувств. То, что мать предпочитает ей брата, она приняла с исключительным великодушием. Обычно дети в штыки встречают саму мысль, что они не на первом месте в материнском сердце, особенно если речь идет о старших детях.
Но Мари надругалась над благородством Дианы, перегнув палку настолько, что девочка уже никогда не сумела бы ее простить.К середине августа Диана не выдержала и попросила бабушку забрать ее к себе.
– Что случилось, моя дорогая? – спросила та.
Девочка не смогла ответить. Бабушка посмотрела ей в глаза и увидела, что дело плохо. Она любила внучку и не стала добиваться объяснений. Хотя по той легкости, с какой Мари передоверила ей своего первенца, она многое поняла.
Николя тоже быстро почувствовал, что в доме неладно. Мать по-прежнему любила его, но это не шло ни в какое сравнение с тем безоглядным обожанием, которое она приберегала исключительно для Селии. Когда он узнал, что Диана попросила убежища у бабушки, то заявил старшей сестре, что сам останется дома, «чтобы не дать маме съесть Селию, как кокосовый торт».
И это не было образным выражением: избыток любви, которую Мари питала к Селии, напоминал то обморочное состояние, в которое впадали некоторые средневековые святые в момент, когда глотали просфору. Это было священное лакомство.
Оливье не обеспокоило желание старшей дочери переехать к дедушке и бабушке: он знал, что девочка к ним очень привязана, к тому же она приходила домой каждые выходные. Он разделял страсть Мари к Селии: хоть он и не растворялся в этой любви, как жена, но находил новое пополнение семейства на редкость аппетитным. Когда супруга прижимала малышку к себе, он обнимал неделимую пару и таял.
Он был хорошим отцом в том смысле, что искренне любил всех троих детей и постоянно демонстрировал им свои чувства. Но жену он любил так, что это делало его слепым и не позволяло замечать ни ее недостатки, ни то, какие страдания она причиняла Диане. Он всегда находил способ объяснить ее домашние странности каким-нибудь разумным и приемлемым образом.
Когда его мать поинтересовалась, почему его старшая дочь всю неделю проводит у дедушки с бабушкой, он ответил, что это снимает нагрузку с Мари, у которой полно забот с младенцем, а у Дианы всегда были самые теплые отношения с родителями супруги. И добавил, что Диана уже большая и проявляет стремление к независимости.
Когда его отец удивился, что Мари не спешит вернуться на работу в аптеку, хотя после рождения Николя она вышла почти сразу, он ответил:
– Она не хочет больше детей. Так что на этот раз она осознает, что у нее последняя возможность понянчиться, и не хочет ни на что отвлекаться.
Нянчиться: этот смешной глагол в самой слабой степени описывал поведение его жены. Только боязнь пересудов заставляла ее класть младенца на ночь в кроватку, иначе она устраивала бы ее рядом с собой. Утром, едва она просыпалась, одержимость собственным отпрыском накатывала на нее с неудержимой силой: она бросалась к кроватке и хватала свою обожаемую малютку, постанывая от нежности, «конфетка моя шоколадная, пирожок мой теплый», и начинала пожирать ее поцелуями. И это постоянное поглощение не прерывалось ни на минуту. Когда Мари пила кофе, между двумя глотками, как другие затягиваются сигаретой, она закусывала щечкой дочери. На протяжении дня, чем бы она ни занималась, она держала Селию при себе, чаще всего в подаренной на рождение Дианы сумке-кенгуру, которую она так и не обновила раньше. Теперь она обожала эту сбрую, которая позволяла постоянно ощущать на своем животе любовь ее жизни.
Как ни странно, грудью она ее не кормила. У нее и в мыслях не было самой вскармливать Диану или Николя, а вот с Селией она задумалась. Но ей показалось, что в 1977 году подобная процедура омрачит ее образ современной матери, а сама малышка будет за нее краснеть из-за столь доисторического кормления.
Сумка-кенгуру оказалась гениальным изобретением. Если бы она не боялась выглядеть сумасшедшей мамашей, она бы вышла на работу с ребенком на животе. Но ей было слишком важно иметь уверенный вид, вид состоявшейся женщины.