Тайны Шлиссельбургской крепости
Шрифт:
Не намного легче было и ночью.
Судя по воспоминаниям, мешали спать негромкие поначалу звуки с трудом сдерживаемого плача, а потом, когда страдалец не выдерживал, рыдания во всю силу острожной тоски.
И так каждую ночь.
Но особенно угнетала заключенных шлиссельбургская тишина…
Первым не выдержал Михаил Филимонович Клименко. На «процессе 17-ти», в марте 1883 года, он был приговорен к смертной казни, но казнь заменили вечным заключением, и в августе 1884 года его перевели из Трубецкого бастиона в Шлиссельбургскую крепость.
Здесь Михаил Клименко и покончил с собой.
«Сего числа в 7 часов утра, — доносил 5 октября 1884 года начальник Шлиссельбургского жандармского управления полковник Покрошинский, — ссыльно-каторжный государственный преступник Михаил
Самоубийство Клименко имело те последствия, что дверцы вентиляторов в камерах были сняты, а углы во всех камерах справа и слева от входа — единственное место, где узник мог оставаться вне поля зрения жандармов, заглядывавших в камеру через «глазок»! — заложены кирпичом.
Следующей жертвой Шлиссельбурга стал Егор Иванович Минаков, автор известной народовольческой песни:
Прощай, несчастный мой народ! Прощайте, добрые друзья! Мой час настал, палач уж ждет, Уже колышется петля… Умру спокойно, твердо я, С горячей верою в груди, Что жизни светлая заря Блеснет народу впереди…Хотя Егор Иванович и имел немалый для своих тридцати лет — за его плечами было два года Карийской каторги и полтора года Петропавловской крепости — острожный опыт, но шлиссельбургского заточения он не вынес.
Читать в Шлиссельбурге разрешали только Библию, и Минаков уже через десять дней потребовал от администрации книг недуховного содержания и разрешения курить табак.
Ему было отказано, и он объявил голодовку, а на седьмые сутки, когда в камере появился тюремный врач Заркевич, Минаков ударил его, за что и был отдан под суд.
7 сентября 1884 года Минаков был приговорен к расстрелу.
Ему предложили подписать прошение о помиловании, но он отказался и был казнен на большом дворе цитадели.
Это была первая казнь в Шлиссельбургской крепости.
Егора Ивановича Минакова расстреляли 21 сентября 1884 года, а две с половиной недели спустя, 10 октября 1884 года, словно сверяясь с текстом песни Минакова:
И если прежде не вполне Тебе на пользу я служил — Прости, народ, теперь ты мне: Тебя я искренне любил. Прости, прости!.. Петля уж жмет, В глазах темно, хладеет кровь… Ура! Да здравствует народ, Свобода, разум и любовь!— у крепостной стены, обращенной к Ладожскому озеру, повесили членов военной организации «Народной воли» офицеров Александра Павловича Штромберга и Николая Михайловича Рогачева, привезенных в Шлиссельбург вместе с остальными участниками процесса «14-ти».
На «процессе 14-ти», по которому проходили А.П. Штромберг и Н.М. Рогачев, к смертной казни была приговорена и Вера Николаевна Фигнер, но смертную казнь ей заменили «каторгой без срока».
«Впереди стояли белые стены и белые башни из известняка. Вверху на высоком шпице блестел золотой ключ.
Сомненья не было — то был Шлиссельбург. И вознесенный к небу ключ, словно эмблема, говорил, что выхода не будет.
Двуглавый орел распустил крылья, осеняя вход в крепость, а выветрившаяся надпись гласила: «Государева»… И было что-то мстительное, личное в этом слове, что больно кольнуло»…
В Шлиссельбурге Вера Николаевна пробыла в одиночном заключении двадцать два года и оставила довольно подробные воспоминания
о «потусторонней жизни» здесь.Это едва ли не самое лучшее описание Новой тюрьмы, где все было сделано, чтобы убить бодрость и свести к минимуму темп жизни.
«Жизнь среди мертвенной тишины, той тишины, к которой вечно прислушиваешься и которую слышишь; тишины, которая мало-помалу завладевает тобой, обволакивает тебя, проникает во все поры твоего тела, в твой ум, в твою душу, — вспоминала В.Ф. Фигнер. — Какая она жуткая в своем безмолвии, какая она страшная в своем беззвучии и в своих нечаянных перерывах. Постепенно среди нее к тебе прокрадывается ощущение близости какой-то тайны: все становится необычайным, загадочным, как в лунную ночь в одиночестве, в тени безмолвного леса. Все таинственно, все непонятно. Среди этой тишины реальное становится смутным и нереальным, а воображаемое кажется реальным. Все перепутывается, все смешивается. День, длинный, серый, утомительный в своей праздности, похож на сон без сновидений… А ночью видишь сны, такие яркие, такие жгучие, что надо убеждать себя, что это — одна греза… И так живешь, что сон кажется жизнью, а жизнь — сновидением.
А звуки! эти проклятые звуки, которые вдруг нежданно-негаданно ворвутся, напугают и исчезнут… Где-то раздается шипенье, точно большая змея лезет из-под пола, чтоб обвить тебя холодными, скользкими кольцами…
Но ведь это только вода шипит где-то внизу, в водопроводе.
Чудятся люди, замурованные в каменные мешки… Звучит тихий-тихий, подавленный стон… и кажется, что это человек задыхается под грудою камней…
О нет! ведь это только маленький, совсем маленький, сухонький кашель больного туберкулезом.
Звякнет ли где посуда, опустится где-нибудь металлическая ножка койки — воображение рисует цепи, кандалы, которыми стучат связанные люди.
Что же тут реально? Что тут есть, и чего нет? Тихо, тихо, как в могиле, и вдруг легкий шорох у двери — это заглянул жандарм в стеклышко двери и прикрыл его задвижкой. И оттуда словно протянута проволока электрической батареи. Провода на минуту коснулись твоего тела, и по нему бежит разряд и ударяет в руки, в ноги… мелкие иглы вонзаются в концы пальцев, и все тело, глупое, неразумное тело, вздрогнув с силою раз, дрожит мелкой дрожью томительно и долго… Оно боится чего-то, и сердце сжимается и не хочет лежать смирно. А ночью сны! Эти безумные сны! Видишь бегство, преследование, жандармов, перестрелку… арест. Видишь — ведут кого-то на казнь… Толпа возбужденная, гневная; красные лица, искаженные злобой… Но чаще всего видишь пытку».
Может быть, эти же сны снились в Шлиссельбургской крепости и народовольцу Ипполиту Никитичу Мышкину, который когда-то, переодевшись жандармским офицером, с поддельными документами явился к вилюйскому исправнику с требованием выдать Н.Г. Чернышевского для дальнейшего отправления, а потом так бесстрашно выступал на «процессе 193-х».
— Я считаю себя обязанным сделать последнее заявление, — говорил он тогда. — Теперь я вижу, что у нас нет публичности, нет гласности, нет не только возможности располагать всем фактическим материалом, которым располагает противная сторона, но даже возможности выяснить истинный характер дела, и где же? В стенах зала суда! Теперь я вижу, что товарищи мои были правы, заранее отказавшись от всяких объяснений на суде, потому что были убеждены в том, что здесь, в зале суда, не может раздаваться правдивая речь, что за каждое откровенное слово здесь зажимают рот подсудимому. Теперь я имею полное право сказать, что это не суд, а пустая комедия… или… нечто худшее, более отвратительное, позорное, более позорное… [51] Более позорное, чем дом терпимости: там женщина из-за нужды торгует своим телом, а здесь сенаторы из подлости, из холопства, из-за чинов и крупных окладов торгуют чужой жизнью, истиной и справедливостью, торгуют всем, что есть наиболее дорогого для человечества!
51
Заминка в речи И.Н. Мышкина была вызвана тем, что жандармы зажимали ему рот и пытались насильно вытащить из зала суда, но Мышкин сумел-таки прокричать до конца начатую фразу.