Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Тайны смерти русских писателей
Шрифт:

Наталья Николаевна Пушкина стала одной из первых кандидаток в фаворитки императора. Сразу скажем, что, по признанию и друзей, и недругов, супруга ни разу не изменила Александру Сергеевичу и строго блюла свою женскую честь. Этот факт неоспорим. Да и Николай I в первые годы своего вольного брака был не настойчив — его вполне удовлетворяли отношения с более легкомысленными и податливыми придворными дамами. Однако Наталья Николаевна не упускала возможности пококетничать с царем, и флирт их, случившийся в 1833–1834 гг., был предметом всеобщего обсуждения. Те же проезды императора под окнами квартиры Пушкиных с приветствиями на расстоянии многого стоили.

Поэт не раз подчеркивал, что он не ревнует и доверяет жене, но, если судить по его письмам, раздражение и внутреннее напряжение от такой ситуации у него постоянно нарастало. И самое печальное — что-либо поделать с этим он уже не мог.

Флирт флирту рознь. Бывает и так, что игра может перерасти в травлю третьей стороны. Именно так получилось с Пушкиным со стороны его супруги. В воспоминаниях сохранились записи о том, как уже в 1836 г. на императорском балу только вышедшие в свет молоденькие офицерики тайком показывали за спиной Пушкина рога, кивая на танцующую с Дантесом Наталью Николаевну, а поэт при этом, ничего не замечая, смотрел на жену. Быть может, в те минуты и не замечал, но обо всем прекрасно знал, можно не сомневаться. И попробовали бы те офицерики показать что-либо подобное не поэту, а какому-нибудь солидному государственному чиновнику! Это лишний раз свидетельствовало о том, что в человеческом обществе живой поэт — никто. Так было всегда и везде, редкие отступления от правил при ближайшем рассмотрении оказываются лишь личными симпатиями к поэту главы государства, не более того.

И здесь встает главный вопрос. Человек умный, гордый, зачастую решительный, почему Александр Сергеевич не разрядил обстановку,

а оказался, в конце концов, в им же не раз обыгранном в сочинениях положении стареющего мужа под бальным башмачком молоденькой красавицы жены? Он пытался, он делал робкие попытки не стать всеобщим посмешищем: с мая 1834 г. Пушкин начал говорить о желательности переезда в деревню. Не тут-то было! То же произошло в 1835 г. Тогда сестра Пушкина записала о возможности поездки Пушкиных в деревню: «Madame об этом и слышать не желает». Из одной этой фразы уже становится понятно, кто в доме Пушкиных к тому времени был настоящей хозяйкой! И какое место при ней занимал быстро стареющий, толстеющий, лысеющий и страшно комплексующий муж [137] .

137

Отдельно необходимо отмстить, что в цитируемом здесь ниже письме В. А. Жуковского А. Х. Бенкендорфу поэт обвиняет последнего в том, что именно он от имени властей запрещал A.C. Пушкину переехать на постоянное жительство в имение, мотивируя отказ обязанностями придворной службы Александра Сергеевича. В доказательство Жуковский сослался на прочитанные им письма от Бенкендорфа — Пушкину.

Сторонники версии заговора космополитов видят ситуацию совершенно иначе. Так, В. В. Кожинов, ссылаясь на новейшие исследования члена-корреспондента РАН, многолетнего директора Института русской литературы (Пушкинский Дом) РАН H.H. Скатова, писал: «Лермонтов недоумевал — или даже обвинял Пушкина:

Зачем от мирных нег и дружбы простодушной Вступил он в этот свет завистливый и душный…

Казалось бы, с этим мог согласиться и сам Александр Сергеевич, который в 1834 году написал начальные строфы стихотворения «Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит…», завершение которого он наметил прозой так: «О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги; труды поэтические — семья, любовь…»

Да, это стремление — и достаточно сильное — присутствовало в душе Поэта в зрелые его годы. Но, сознавая свое высшее назначение (что недвусмысленно выразилось в его «Памятнике»), Пушкин испытывал и более сильное стремление находиться в центре бытия России. Нередко утверждают (особенно авторы «ахматовского» направления), что Александр Сергеевич был при императорском дворе только ради желавшей блистать на балах Натальи Николаевны. Однако Поэт высоко ценил возможность влиять на верховную власть; так, после «долгого разговора» с братом царя, великим князем Михаилом Павловичем, он записал в дневнике: «Я успел высказать ему многое. Дай Бог, чтобы слова мои произвели хоть каплю добра».

Вообще, едва ли Пушкин был бы именно таким, каким мы его знаем, если бы он осуществил то стремление, о котором говорится в стихотворении «Пора, мой друг, nopal..». Так поступил, кстати сказать, Евгений Боратынский, живший в зрелые годы главным образом в деревне, но ведь он — при всех его достоинствах — все же никак не Пушкин…»

Очень сомнительная гипотеза!

Видимо, в данном случае нам придется говорить все-таки о комплексе, который зародился в Александре Сергеевиче еще до женитьбы. Вспомним известное письмо поэта матери невесты в апреле 1830 г.: «Только привычка и продолжительная близость может доставить мне ее (Натальи Николаевны. — В. Е.) привязанность; я могу надеяться со временем привязать ее к себе, но во мне нет ничего, что могло бы ей нравиться; если она согласится отдать мне свою руку, то я буду видеть в этом только свидетельство ее сердечного спокойствия и равнодушия». Другими словами, капитуляция была подписана заранее, и удивляться дальнейшему не приходится. Для чрезмерно увлеченных особо подчеркну, что в этом письме сильно заметно, как Александр Сергеевич ни во что не ставит свое общественное положение поэта, прежде всего для повседневной жизни и любовных отношений! И во всех последующих рассуждениях о человеке-поэте нам просто следует забыть: поэзия была побочной, существовала отдельно от четы Пушкиных и их домашних (хотя она и приносила какой-то, порою весьма существенный, доход, но именно быт определял характер последних лет жизни этого семейства).

Вдобавок Александр Сергеевич был никто в обществе — если не шут, то просто никто. Позднейшие мемуаристы, а следом за ними и пушкиноведы навязали читателям представление о Пушкине-гении, которому уже при его жизни поклонялась чуть ли не вся Россия. На деле же большинство россиян о поэте в лучшем случае слышали, а из читавших далеко не все хвалили его стихи… Один пример. Друг поэта, дочь великого историка Софья Николаевна Карамзина (1802–1856) написала в середине лета 1836 г. своему брату: «Вышел № 2 «Современника», но говорят, что он бледен и в нем нет ни одной строчки Пушкина (которого разбранил ужасно и справедливо Булгарин, как «светило, в полдень угасшее»). Ужасно соглашаться, что какой-то Булгарин, стремясь излить свой яд на Пушкина, не может хуже уязвить его, чем сказав правду» [138] .

138

Андроников И. Л. Избранные произведения в 2-х томах. Т. 1. М.: Худож. лит., 1975. Далее материалы из книги И. Л. Андроникова цитируются по указанному изданию. Информация для размышления: Николай I, прочитав указанную статью Булгарина, написал Бенкендорфу: «Я забыл Вам сказать, любезный Друг, что в сегодняшнем нумере «Пчелы» находится опять несправедливейшая и пошлейшая статья, направленная против Пушкина; поэтому предлагаю Вам призвать Булгарина и запретить ему отныне печатать какие бы то ни было критики на литературные произведения и, если возможно, запретить журнал!» Бенкендорф защитил своего любимца — журнал не закрыли.

В Петербурге многие видели в Александре Сергеевиче прежде всего неудачливого камер-юнкера, который балуется рифмованным писанием. Ну и что?! От современников нельзя требовать большего! Не все рождаются Жуковскими, чтобы распознавать и бескорыстно помогать гению. Кстати, современники поэзию Василия Андреевича оценивали не ниже пушкинской. Скажу больше, даже возвышенные песнопения в адрес Александра Сергеевича никого ни к чему не обязывали, денег или имений при этом ему никто не дарил — чай не Гораций, и Меценатов в России не имелось; если деньги и давали, то исключительно в долг, который он обязан был возвращать. Причем даже родственники не забывали свое с должника стребовать, как правило, в самые психологически тяжкие времена. Тому сохранились документальные свидетельства.

У Александра Сергеевича не было даже достаточных средств для соответствующего его социальному статусу содержания семьи, а зарабатывать их он физически не мог — стихами или изданием журнала много не заработаешь. Другого же поэт не умел и серьезного наследного капитала не имел.

Еще унизительнее оказывалось его положение по вине шефа жандармов графа Александра Христофоровича Бенкендорфа (1783–1844), которому Николай I без всякого заднего умысла поручил присматривать за поэтом. Лично невзлюбивший Александра Сергеевича, Бенкендорф беспрерывно третировал его, унижал и ввергал в непреходящую тоску. Уже после гибели поэта в неотправленном Бенкендорфу письме от 25 февраля — 8 марта 1837 г. В. А. Жуковский обрисовал положение Пушкина в последние годы жизни. Позволю себе привести из него большую выдержку, поскольку ярче сказать невозможно:

«Я перечитал все письма, им от вашего сиятельства полученные: во всех них, должен сказать, выражается благое намерение. Но сердце мое сжималось при этом чтении. Во все эти двенадцать лет, прошедшие с той минуты, в которую государь так великодушно его присвоил, его положение не переменилось; он все был как буйный мальчик, которому страшишься дать волю, под строгим, мучительным надзором. Все формы этого надзора были благородные: ибо от вас оно не могло быть иначе. Но надзор все же надзор. Годы проходили; Пушкин созревал; ум его остепенялся. А прежнее против него предубеждение, не замечая внутренней нравственной перемены его, было то же и то же. Он написал «Годунова», «Полтаву», свои оды «К клеветникам России», «На взятие Варшавы», то есть все свое лучшее, принадлежащее нынешнему царствованию, а в суждении об нем все указывали на его оду «К свободе», «Кинжал», написанный в 1820 году; и в 36-летнем Пушкине видели все 22-летнего. Ссылаюсь на вас самих, такое положение могло ли не быть огорчительным? К несчастию, оно и не могло быть иначе. Вы на своем месте не могли следовать за тем, что делалось внутри души его. Но подумайте сами, каково было бы вам, когда бы вы в зрелых летах были обременены такою сетью, видели каждый шаг ваш истолкованным предубеждением, не имели возможности произвольно переменить место без навлечения на себя подозрения или укора. В ваших письмах нахожу выговоры за то, что Пушкин поехал

в Москву, что Пушкин поехал в Арзрум. Но какое же это преступление? Пушкин хотел поехать в деревню на житье, чтобы заняться на покое литературой, ему было в том отказано подтем видом, что он служил, а действительно потому, что не верили. Но в чем же была его служба? В том единственно, что он был причислен к Иностранной коллегии. Какое могло быть ему дело до иностранной коллегии? Его служба была его перо, его «Петр Великий», его поэмы, его произведения, коими бы ознаменовалось нынешнее славное время? Для такой службы нужно свободное уединение. Какое спокойствие мог он иметь с своею пылкою, огорченною душой, с своими стесненными домашними обстоятельствами, посреди того света, где все тревожило его суетность, где было столько раздражительного для его самолюбия, где, наконец, тысячи презрительных сплетней, из сети которых не имел он возможности вырваться, погубили его. Государь император назвал себя его цензором. Милость великая, особенно драгоценная потому, что в ней обнаруживалось все личное благоволение к нему государя. Но, скажу откровенно, эта милость поставила Пушкина в самое затруднительное положение. Легко ли было ему беспокоить государя всякою мелочью, написанною им для помещения в каком-нибудь журнале? На многое, замеченное государем, не имел он возможности делать объяснений; до того ли государю, чтобы их выслушивать? И мог ли вскоре решиться на то Пушкин? А если какие-нибудь мелкие стихи его являлись напечатанными в альманахе (разумеется, с ведома цензуры), это ставилось ему в вину, в этом виделись непослушание и буйство, ваше сиятельство делали ему словесные или письменные выговоры, а вина его состояла или в том, что он с такою мелочью не счел нужным идти к государю и отдавал ее просто на суд общей для всех цензуры (которая, конечно, к нему не была благосклоннее, нежели к другим), или в том, что стихи, ходившие по рукам в рукописи, были напечатаны без его ведома, но также с одобрения цензуры (как то случилось с этими несчастными стихами к Лукуллу, за которые не одни вы, но и все друзья его жестоко ему упрекали). Замечу здесь, однако, что злонамереннее этих стихов к Лукуллу он не написал ничего, с тех пор как государь император так благотворно обратил на него свое внимание. Зато весьма часто ему было приписываемо чужое, как бы оно, впрочем, ни было нелепо. Но что же эти стихи к Лукуллу? Злая эпиграмма на лицо, даже не пасквиль, ибо здесь нет имени. Пушкин хотел отомстить ею за какое-то личное оскорбление; не оправдываю его нравственности, но тут еще нет ничего возмутительного противу правительства. И какое дело правительству до эпиграммы на лица? Даже и для того, кто оскорблен такою эпиграммою, всего благоразумнее не узнавать себя в ней. Острота ума не есть государственное преступление. Могу указать на многих окружающих государя императора и заслуживающих его доверенность, которые не скупятся на эпиграммы; правда, эти эпиграммы без рифм и неписаные, но зато они повторяются в обществе словесно (на что уже нет никакой цензуры) и именно оттого врезываются глубже в память. Наконец, в одном из писем вашего сиятельства нахожу выговор за то, что Пушкин в некоторых обществах читал свою трагедию прежде, нежели она была одобрена. Да что же это за преступление? Кто из писателей не сообщает своим друзьям своих произведений для того, чтобы слышать их критику? Неужели же он должен до тех пор, пока его произведение еще не позволено официально, сам считать его непозволенным? Чтение ближним есть одно из величайших наслаждений для писателя. Все позволяли себе его, оно есть дело семейное, то же, что разговор, что переписка. Запрещать его есть то же, что запрещать мыслить, располагать своим временем и прочее. Такого рода запрещения вредны потому именно, что они бесполезны, раздражительны и никогда исполнены быть не могут.

Каково же было положение Пушкина под гнетом подобных запрещений? Не должен ли был он необходимо, с тою пылкостию, которая дана была ему от природы и без которой он не мог бы быть поэтом, наконец прийти в отчаяние, видя, что ни годы, ни самый изменившийся дух его произведений ничего не изменили в том предубеждении, которое раз и навсегда на него упало и, так сказать, уничтожило все его будущее? Вы называете его и теперь демагогическим писателем. По каким же его произведениям даете вы ему такое имя? По старым или по новым? И какие произведения его знаете вы, кроме тех, на кои указывала вам полиция и некоторые из литературных врагов, клеветавших на него тайно? Ведь вы не имеете времени заниматься русскою литературою и должны в этом случае полагаться на мнение других? А истинно то, что Пушкин никогда не бывал демагогическим писателем. Если по старым, ходившим только в рукописях, то они все относятся ко времени до 1826 года; это просто грехи молодости, сначала необузданной, потом раздраженной заслуженным несчастием. Но демагогического, то есть написанного с намерением волновать общество, ничего не было между ими и тогда. Заговорщики против Александра пользовались, может быть, некоторыми вольными стихами Пушкина, но в их смысле (в смысле бунта) он не написал ничего, и они ему были чужды. Это, однако, не помешало (без всяких доказательств) причислить его к героям 14 декабря и назвать его замышлявшим на жизнь Александра. За его напечатанные же сочинения и в особенности за его новые, написанные под благотворным влиянием нынешнего государя, его уже никак нельзя назвать демагогом. Он просто русский национальный поэт, выразивший в лучших стихах своих наилучшим образом все, что дорого русскому сердцу. Что же касается до политических мнений, которые имел он в последнее время, то смею спросить ваше сиятельство, благоволили ли вы взять на себя труд когда-нибудь с ним говорить о предметах политических? Правда и то, что вы на своем месте осуждены думать, что с вами не может быть никакой искренности, вы осуждены видеть притворство в том мнении, которое излагает вам человек, против которого поднято ваше предубеждение (как бы он ни был прямодушен), и вам нечего другого делать, как принимать за истину то, что будут говорить вам <о нем> другие. Одним словом, вместо оригинала вы принуждены довольствоваться переводами, всегда неверными и весьма часто испорченными, злонамеренных переводчиков. Я сообщу вашему сиятельству в немногих словах политические мнения Пушкина, хотя наперед знаю, что и мне вы не поверите, ибо и я имею несчастие принадлежать к тем оригиналам, которые известны вам по одним лишь ошибочным переводам. Первое. Я уже не один раз слышал и от многих, что Пушкин в государе любил одного Николая, а не русского императора и что ему для России надобно было совсем иное. Уверяю вас напротив, что Пушкин (здесь говорится о том, что он был в последние свои годы) решительно был утвержден в необходимости для России чистого, неограниченного самодержавия, и это не по одной любви к нынешнему государю, а по своему внутреннему убеждению, основанному на фактах исторических (этому теперь есть и письменное свидетельство в его собственноручном письме к Чаадаеву). Второе. Пушкин был решительным противником свободы книгопечатания, и в этом он даже доходил до излишества, ибо полагал, что свобода книгопечатания вредна и в Англии. Разумеется, что он в то же время утверждал, что цензура должна быть строга, но беспристрастна, что она, служа защитою обществу от писателей, должна и писателя защищать от всякого произвола. Третье. Пушкин был враг Июльской революции. По убеждению своему он был карлист; он признавал короля Филиппа необходимою гарантиею спокойствия Европы, но права его опровергал и непотрясаемость законного наследия короны считал главнейшею опорою гражданского порядка. Наконец, четвертое. Он был самый жаркий враг революции польской и в этом отношении, как русский, был почти фанатиком. Таковы были главные, коренные политические убеждения Пушкина, из коих все другие выходили как отрасли. Они были известны мне и всем его ближним из наших частых, непринужденных разговоров. Вам же они быть известными не могли, ибо вы с ним никогда об этих материях не говорили; да вы бы ему и не поверили, ибо, опять скажу, ваше положение таково, что вам нельзя верить никому из тех, кому бы ваша вера была вниманием, и что вы принуждены насчет других верить именно тем, кои недостойны вашей веры, то есть доносчикам, которые нашу честь и наше спокойствие продают за деньги или за кредит, или светским болтунам, которые неподкупною <следующее слово неразборчиво> иногда одним словом, брошенным на ветер, убивают доброе имя. Как бы то ни было, но мнения политические Пушкина были в совершенной противоположности с системой буйных демагогов. И они были таковы уже прежде 1830 года. Пушкин мужал зрелым умом и поэтическим дарованием, несмотря на раздражительную тягость своего положения, которому не мог конца предвидеть, ибо он мог постичь, что не изменившееся в течение десяти лет останется таким и на целую жизнь и что ему никогда не освободиться от того надзора, которому он, уже отец семейства, в свои лета подвержен был как двадцатилетний шалун. Ваше сиятельство не могли заметить этого угнетающего чувства, которое грызло и портило жизнь его. Вы делали изредка свои выговоры, с благим намерением, и забывали об них, переходя к другим важнейшим вашим занятиям, которые не могли дать вам никакой свободы, чтобы заняться Пушкиным. А эти выговоры, для вас столь мелкие, определяли целую жизнь его: ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу, ему нельзя было произвольно ездить и по России, ему нельзя было своим друзьям и своему избранному обществу читать свои сочинения, в каждых стихах его, напечатанных не им, а издателем альманаха с дозволения цензуры, было видно возмущение. Позвольте сказать искренно. Государь хотел своим особенным покровительством остепенить Пушкина и в то же время дать его гению полное его развитие; а вы из сего покровительства сделали надзор, который всегда притеснителен, сколь бы, впрочем, ни был кроток и благороден (как все, что от вас истекает)».

Поделиться с друзьями: