Тают снега
Шрифт:
Иван Андреевич сложил одежду на спинку стула, снял было очки, но тут же снова надел их и посмотрел на фотографию мужа Лидии Николаевны. С потрескавшейся фотографии на него глядел ясными, бесхитростными глазами сухощавый человек в буденовке со звездой и в кожаной тужурке. Чувство большого уважения, смешанного с неловкостью, испытывал Иван Андреевич, глядя в глаза этого незнакомого и чем-то близкого человека. Этот отдал людям все: молодость, здоровье, жизнь.
Иван Андреевич медленно засунул очки в футляр, повернул выключатель, и комната сразу же погрузилась во тьму, а окно посветлело. Уланов отодвинул шторку. За окном туманной полосой расстилался серебрящийся снег. Дальний край полосы пропадал в темной заречной стороне. Где-то в мутной дали мерцала звездочка-зарница,
– Сегодня вот все о работе да о работе говорила. А впрочем, что это я? О чем же она может еще со мной говорить?" - спохватился Иван Андреевич. И, как бы уличив себя в чем-то постыдном, он поспешно лег в кровать.
Было слышно, как в закутке захлопал крыльями петух и, видимо настроившись на рабочий лад, подал хрипловатый спросонья голос.
Глава четвертая
Дежурный конюх, долговязый заспанный парень, прилаживал оглоблю к саням. Несколько раз он менял завертку, но сыромятина новая, грубая, и оглобля в завертке не держалась. Надо бы сыромятину размочить, но парню не хотелось тратить время. Он вынул оглоблю, углубил вырез на конце, убавил завертку, приладил и, критически оглядев свою работу, плюнул с досады. Оглобля, как зенитка, торчала в небо. Тогда парень рассердился и рубанул оглоблю с такой силой, что надтесанный конец ее с треском обломился, а комель, за который была привязана завертка, разлетелся в щепки.
Конюх швырнул топор, хотел крепко выругаться, но обомлел, завидев старика Осмолова. Тот молча прошел мимо дежурного конюха под навес, где стояли телеги, сани и разный инвентарь. Там он впрягся в оглобли кошевки, вытащил ее из-под навеса, поставил посреди двора. После этого он поднял топор и сунул его в руки конюха, который все еще был в столбняке.
– На, рушь и кошевку.
– Зачем?
– жалко улыбнулся долговязый парень.
– Не своя ведь, колхозная, рушь, а я после починю.
Осмолов говорил спокойным, даже каким-то скучным голосом, и вид у него был при этом смиренный, простоватый.
Конюх отбросил в сторону топор, свирепо ухватился за оглобли кошевки.
– Люди умирают, а этот живет и живет!
– чуть не плача, вопил конюх, убирая кошевку на место.
Старик удовлетворенно крякнул и засеменил в конюшню. Долговязый парень поспешил за ним с неожиданным проворством. На ходу он бубнил страдающим голосом:
– Да убрано там, убрано, почти что языком вылизал!
Вид у парня был злой и робкий. Он ревниво следил за Осмоловым. каждую секунду ожидая или подвоха с его стороны, или другой какой неприятности.
Пастух прошелся по конюшне, поговорил с лошадьми и мимоходом бросил парню:
– В стойлах порядок, по-хозяйски, ничего не скажешь.
Не успел еще парень облегченно передохнуть, как старик снова вверг его в смятение. Он обнаружил в кормушках для лошадей объедки сена.
– Ай-я-яй, - сокрушался старик, обращаясь к лошади.
– Вот ежели бы конюху-то по вчерашние щи проквашенные сегодняшних палить, поглянулось бы или нет? Как ты думаешь?
Лошадь тихонько ржала в отпет на воркование старика, который выгребал из кормушки прикрытую сеном труху, а молодой парень стоял с раскрытым ртом в проходе, разбитый, уничтоженный. Бессильный гнев раздирал его, и он шепотом сыпал проклятья на голову въедливого
старика.Без животных Осмолов не мыслил жизни. Как только заканчивался пастбищный сезон, он пристраивался на конный двор. Дошлый старичонка не по нутру приходился некоторым молодым конюхам, потому что нюхом чувствовал разные непорядки и, сделав скорбную мину, сам брался их устранять. Неловко, конечно, чтобы старик работал, а молодые стояли в сторонке. Ругали они его вслух и втихомолку, обзывали старым прозвищем - Губка. Но все-таки брались за дело: чинили вместе с ним до поздней ночи сбрую, сани, телеги, наводили блеск в стойлах, добывали корм.
Осмолов умел отыскать работу. Может быть, поэтому и кони в Корзиновке были справные, несмотря на частую бескормицу. Раньше Осмолов был привязан к животным еще больше, чем к людям. Однажды, еще в молодости, хозяин сказал ему об этом. Пастух с явным намеком вымолвил:
– У животной душа тихая, добрая. Животное кормит человека, возит его, в беде выручает, в холоде обогревает.
Настоящий хозяин, ежели у него, конечно, не кирпич заместо сердца подвешен, должен любить скотину - своего лучшего друга, а не забижать.
Хозяин Осмолова был человек ехидный, к философии склонный. Зная, что пастух его тоже поразмыслить и порассуждать любит, он злил парня своими расспросами, вызывал на резкие откровения и, когда пастух в горячности доходил до крамолы, стращал его.
– А вот скажи, крокодил или тигра, по-твоему, тоже добрая животная? спрашивал он у насупившегося пастуха.
Парень задумывался, кусал прут, а хозяин не отставал, допытывался:
– Тоже добрая?
– Крокодилов я не видел, но, говорят, эта животная хищная. Стало быть, вроде тебя...
За такие ответы доставалось ему, пастуху, но он рос упрямцем и, когда выпадал случай, снова подъедал хозяина.
С годами неприязнь к роду людскому, рожденная тяжелой жизнью и скотским обращением хозяина, прошла. Осмолов стал ближе сходиться с людьми и глубоко привязывался к тем, кто приходился ему по душе. А по душе ему приходились чаще те люди, которые нуждались в помощи или сочувствии. Особенной симпатией проникся старик к новому агроному.
– Тасе Голубевой.
– Маленькая, да удаленькая!
– говорил он про нее как-то раз в шорной, когда от нечего делать разомлевшие в тепле конюхи перемывали косточки односельчанам.
– Глядите, как трудно ей. Ребенок на руках, в кармане блоха на аркане, а нюни не распускает. Работает, ругается с начальством, ежели надо правду сказать - не побоится. Поддержи пать таких надо, подсоблять им, а вы вот, послушаю, зубы скалите насчет се: дескать, брошенка и все такое. Кабы жизнь-то была как зеркало, чтобы глянул и наперед увидел, какие там кочки, тогда бы люди не спотыкались.
Парни, хоть и с ухмылками, слушали речи старика, и кое-что все же застревало в их беспутных головах.
Тася попросила Осмолова снарядить назавтра лошадь. Старик приготовил кошевку, вычистил лошадь и приветливо встретил Тасю.
– Сейчас, сейчас, мигом рысака заложим, - певуче наговаривал он, вытаскивая из-под навеса кошевку со связанными оглоблями.
– Ты с кем в лоспромхоз-то налаживаешься?
– С Лихачевым.
– Г-м, - промычал Осмолов.
Он вывел на улицу серую кобылицу с темной гривой, надел хомут и, заводя лошадь в оглобли, недовольно пробормотал:
– Не советовал бы я тебе ехать с этим ухарем.
– Почему?
– Да как бы глупостей не вышло.
– И, заметив, что ломаные брони Таси поползли вверх, пояснил: - Нахальный он парень, а вы дамочка молодая.
Тася вспыхнула и резко ответила:
– Я, дедушка, научена по части глупостей.
– Оно так-то так, - неопределенно поддакнул старик и, обернувшись на скрип валенок, сказал: - А вот и он, легок на помине.
В стеганом зеленом ватнике и новых валенках, чуть опустив плечо, на котором висел чехол с баяном, Лихачев быстро шагал к конному двору. Бледное обычно лицо его на морозе разрумянилось, черные волнистые волосы, выбившиеся из-под шапки, заиндевели.