Те десять лет
Шрифт:
В начале лета 1932 года Михаил Александрович заболел тифом и, так как никакой серьезной медицинской помощи больные не получали, умер. Мама решила искать счастья в Москве. На несколько месяцев мы остановились у Александра Александровича Гапеева, старшего брата дяди Миши.
В начале 30-х с жильем в Москве была полная катастрофа. С трудом нам удалось снять «угол» в переполненной коммунальной квартире, в районе Таганской площади, на Воронцовской улице. Трехэтажный особняк, где мы поселились, принадлежал некогда графу Воронцову. Эта улица до сих пор — Воронцовская, по-видимому, городские власти упустили из виду «аристократическое происхождение»
Наша хозяйка Александра Васильевна работала трамвайным кондуктором и растила двух дочерей — Зою и Аню. Она отгородила фанерой часть своей комнаты, навесила легкую картонную дверь и положила за проживание ежемесячную плату в 160 рублей. По тем временам — немалые деньги, почти половина того, что мать зарабатывала, но иного выхода у нас не было. Мать устроилась портнихой в модное тогда ателье «Всекохудожник» и, чтобы содержать семью, пропадала на работе с утра до ночи. В ту пору в Москве властвовали три закройщицы: Батова, Данилина и Ефимова. Очень скоро они позволили Нине Матвеевне занять место рядом с собой. Батова, грубоватая, не чуравшаяся рюмки, сказала: «Становись, Нина, к закройному столу, набирай бригаду, ты еще нас обойдешь».
В большой кухне нашей квартиры шипели и отравляли воздух два десятка примусов и керосинок, стены и потолок усеивали тучи рыжих тараканов. Однако убогое жилье да и быт не отражались на настроении жильцов, не помню, чтобы вспыхивали крупные ссоры, разве что перебранка, если кем-нибудь нарушались сроки уборки мест общего пользования: коридора, крошечного клозета и ванной, в которой стояла дровяная колонка. Топили ее по очереди: мылись по три семьи в вечер. В 1937 году приехала в Москву из Самарканда моя бабушка Мария Матвеевна. Мне стелили постель на столе, бабушка спала на крошечном диване, а мама располагалась на полу в узком проходе.
Москва оглушила меня. Я долго скучал по Самарканду, маленькому саду за домом, где рос урюк, черешня, несколько виноградных лоз. Перед домом — раскидистые тутовые деревья. Когда поспевала приторно-сладкая белая или почти черная ягода, жильцы выносили простыни, натягивали их под ветками и трясли деревья. Потом приходило время грецких орехов. Мальчишки срывали их и очищали плотную зеленую мясистую кожуру о камни. Пальцы у нас при этом становились коричневыми, как у заядлых курильщиков, и не отмывались до поздней осени.
Вечером на Ургуцкую улицу приходил поливальщик. Он шел вдоль арыка и, орудуя лопатой-черпаком, бросал воду на мягкую песчаную мостовую. Улица становилась прохладной, и мы носились босиком по этой упругой, холодившей ноги, земле…
В Москве, за особняком графа Воронцова, тоже располагался сад, некогда плодоносящий, но куда ему было до щедрого южного собрата. Культурные яблони выродились. Остались только дички, упрямые и жизнестойкие, как все дети вольной природы. Едва начинали краснеть кислые сморщенные яблоки, как мальчишки и девчонки срывали их и наедались до резей в желудке.
Нашим главным развлечением был трамвай. Лихое занятие — прыгнуть на ходу на заднюю площадку второго или третьего вагона. Кондуктор зорко наблюдала за акробатическими прыжками мальчишек. Дергала протянутую под потолком вагона веревку — подавала звонком сигнал вагоновожатому. Случалось, остановив трамвай, вагоновожатый и кондукторша старались поймать нарушителя, бежали за ним до ближайшей подворотни и кричали вслед: «Поймаем, уши оторвем!» Но никакой спринтер не мог бы изловить ловких мальчишек с Таганки.
В
квартире, где я жил, кроме меня, мальчиков не было. Дочери нашей хозяйки Зоя и Аня садились вечерами на подоконник и пели под гитару. Они хорошо знали все песни Лидии Руслановой и Клавдии Шульженко. Пели и плакали от томившей их тоски по любви.Две другие девушки-«коммуналки» считались интеллигентками. У Лели отец — инженер-строитель, у Нины — отец и мать именовали себя счетными работниками, попросту говоря, были бухгалтерами. Когда у Зои родился ребенок, пришлось освободить «угол». Нас приютили Емельяновы, Лелина семья. Ее мама Нина Антоновна и она сама стали для меня родными людьми.
В начале 50-х годов мы с женой навещали Нину Антоновну — маленькую хлопотливую старушку, угощавшую нас чаем с сахарином. Бывало, я просил у Нины Антоновны спички, она долго рылась в своем чуланчике, приносила коробочку — и сахарин, и спички хранились у нее с 20-х годов, от нэпа. Нина Антоновна очень боялась повторения голода и запаслась «дефицитом» до самой смерти.
По вечерам Леля и Нина заводили патефон с записями песен Вари Паниной, модной исполнительницы цыганских романсов, короля городских шлягеров Юрия Морфесси, эмигрантов Петра Лещенко и Александра Вертинского.
Вся эта музыка была тогда под запретом. Прежде чем завести патефон, двери плотно закрывали, завешивали окна, иначе можно было прослыть «недобитыми нэпманками». В гости к девушкам, «на танцы» приходили красивые молодые люди, чаще других актер театра Вахтангова Надир Малишевский, балетный либреттист Петр Аболимов. Он одержал верх и стал мужем Нины. После войны Петр Федорович ходил в помощниках Ворошилова, был директором Дворца съездов. Когда ожидался визит молодых людей, девушки норовили отправить мам из дома. Мамы соглашались с условием, что в комнате останется Алеша. Я садился к патефону и выполнял роль диск-жокея. Гости одаривали меня плиткой шоколада или конфетами, чтобы умерить мою бдительность.
Память о 1937-м. Мне тринадцать лет, возраст первых раздумий, первых слез от того, что придется умереть. Но это во сне, а наяву? Мы тогда и слов таких не слышали: массовые репрессии. В нашей квартире забрали ночью только одного жильца, угрюмого человека. На кухне у него не было керосинки. «Этот питается по столовкам» — для хозяек примусов и керосинок в этом было что-то ненадежное. Его исчезновение никого особенно не взволновало. Только проходя мимо опечатанной красным сургучом комнаты, вспоминали про себя о жившем здесь человеке.
1937 год в доме, где жила с родителями моя будущая жена, восьмилетняя Рада, — там другое дело. В романе Юрия Трифонова «Дом на набережной» описано все это иезуитское буйство сталинских репрессий. Он жил там, близ Кремля, а я совсем в другом — рабочем — районе Москвы, в той ее части, где мальчиков одолевали иные заботы.
1937 год. В то время для нас существовала только Испания, бои с фашистами. В моду вошли шапочки-испанки — синие с красным кантом пилотки, а также большие береты, которые мы лихо сдвигали набок. Непривычный запах апельсинов и мандаринов, доселе неизвестных нам фруктов, казалось, донесся на Таганку прямо из жаркой Испании. Мы обжирались этими прекрасными плодами. В мальчишеском жаргоне самым сильным ругательством стало слово «фашист». Так мы называли тех, кого ненавидел весь двор: трусов, жадин и доносчиков. От клички фашист «отмывались» в нешуточных драках.