Театр семейных действий (сборник)
Шрифт:
Дом моего детства, место счастья, – маленькая банька, с первого взгляда – вылитая украинская хата: низенькая, беленая, об одном близоруком окошке. А в саду – зима. И никуда не уходит, не проходит, как затянувшаяся болезнь. Пока я болела, научилась рисовать портреты (в три четверти) горбоносой Консуэло и балерин в шопеновских пачках, не подозревая о Дега и Зинаиде Серебряковой. Но, главное, я взрослела, впервые обнаружив личное пространство, где на свободе жил мой внутренний человек. С подружками стало скучновато. И неожиданно, прямо под боком я разглядела чудо. На стене, где тахта – самодельный пружинный матрас на деревянных чурбачках – висел ковер: лохматый, дремучий, с хороводом крупных алых роз, разметавшихся упитанными листьями по черноземному полю. На левом боку лежать было никак нельзя: сердце играло в табун взбесившихся лошадей.
Но эти розы были мне нужней и полезней лекарств. Я поворачивалась к стене лицом, водила пальцами по лепесткам, расправляла листья, гладила – против шерсти – теплое поле, трогала стебли, и они кололись,
Вот с кем хотелось дружить. Вот кого полюбила.
Нигде ничего похожего я потом не видела.
Почему тогда же не спросила, откуда он, этот ковер? Почему я так нелюбопытна? Может, это подарок? Или богатый трофей с Русско-турецкой войны?
После многочисленных переездов ковер пропал. И вдруг в Софии, в доме-музее поэта Ивана Вазова, я увидела свой детский ковер. И розы эти – снова мои подруги, сочинительницы стихов. Но теперь у них болгарские имена: Калина, Елка, Росица, Драга… Встретились через сорок лет, чтоб узнать друг друга.
Это был губер.
О старом коврене вспоминала с тех пор ни разу,он как бы умер.Но через сто летв Софии, в доме, где жил Вазов,меня пригвоздило буквальното ли слово, то ли имя губер.Здесь на постели у Сыбы, в спальне,в ритме строго орнаментальном —цветник доморощенный… Но откудасредь жалости пчелиного сбродаи грубо разношерстного людарослые розы в траве,как на старом ковре?Ручная работа, XIX век.Это типичный болгарский губер.В Родопах почти у всех.Не одичал, не вымерз, не умер,пока в Москве шел за снегом снег.Будто в хитонах, все, как одна,в бутонах кустарных гуляют по кругудикая роза – чья-то жена,роза-сестрица и роза-подруга.В воздухе носятся имена:Калина, Калинка —моя половинка,Росица,чьи мочки нежней лепестка,дражайшая Драга —взрывная, как брага,и Елка – в белом стихе легка.Мне тринадцать без малого лет.Я в рифмы прятала первый букет,как рукопись – под матрасом – тайную.А мама молила из темноты:упаси болезную от нищеты,на черный день, на пропитаниенаучи ее, Боже, делать цветы…Давно отболела эта пора,другое детство озолотилжалостный улей.Здесь, в доме Вазова, на обеденном стулетраурный бант, или роза скорби,на весь белый свет: urbi et orbi.А за окнами – будней высокая проза,рослой Витоши снежная роза.Каких только садов не бывает!
А о них всё пишут, всё вспоминают, как я сейчас о саде поэтов, которого нет, и безвозвратно время его, – тот благоуханный летний вечер, задетый шершавой нежностью поспевающих персиков. На виду у южных
звезд, впервые сойдясь, поэты звучали, как одно закольцованное стихотворение, хотя читали каждый свое: по-болгарски и по-русски.Такие непохожие стихи, такие разные поэты: добрый и чувствительный Атанас, интеллектуалка Ирина, гордый Сашо, выверенная – как евангельская цитата – Юлия, философичный Владимир и твердо стоящий на земле Иван, мистическая цыганистая Мария, раненая любовью Елена и я – с краю… И еще цикады. Они настраивали струны, подкручивали колки натянутых нервов и, жарко наяривая смычками, бросали во тьму чистые зерна звуков. Цикадам подыгрывала гитара, переходящая от Иры к Виктору и обратно. Некогда было перевести дух.
Тайная вечеря. Вечное ученичество. Учитель известен.
И нет среди них предателя.
Они – одаренные радостью слышать и понимать друг друга в этот вечер – созвучны.
Подали пышный белый хлеб, только что испеченный матерью Атанаса, сухое красное вино и жирную овечью брынзу.
Что-то вечное таилось в этом застолье. Может, библейский мотив самого сада, которого больше нет, как нет уже Атанаса, нашего щедрого хозяина.
Но они были там, еще не входя. И остались там, уже уйдя оттуда.
Середина 1990-х. Конец века. Время подведения часов и итогов.
Меня пригласили в одно столичное издательство.
– Надо составить солидный сборник стихов о Москве – скоро юбилей города. Возьметесь?
Заманчиво и страшновато.
Голая ветвь замысла, быстро набирая в росте, зашумела зелеными – наперекор зиме – листьями: женская поэзия! Это будет поэтическая антология женской поэзии, куда войдут поэты, поэтки и поэтессы, даже если они дальше третьего ряда, откуда-то с литературной «Камчатки».
Моя жизненная ось заметно качнулась в сторону женской поэзии. Дни наполнились стихами, как в литинститутские годы. Наступило веселое время открытий, восхищений и восторгов. Эти «литературные университеты» куда питательней литинститутских штудий.
Меня мало знали в литературных кругах. Как серая кошка в сумерках, я была неразличима. Жила вне литературной среды, изредка общаясь с бывшими однокашниками. Дружбы ни с кем не получилось, хотя со многими приятельствовала. Многим было удобно заскочить, мимо пролетая, ко мне на улицу Горького: погреться, поболтать, попить чайку-кофейку, настучать на машинке новые стихи. После первого семинарского побоища, когда на слуху были метаметафористы, когда с придыханием произносили имена Жданова, Еременко и Парщикова, меня уличили в прямом наследовании некрасовской традиции, что в Литинституте было равносильно смертному приговору, Некрасов тогда был не в чести.
С такими разве дружат?
Да и маргинальности во мне не было: ни сторожем, ни дворником никогда не работала.
– Мы с тобой – девочки из благополучной семьи, – объяснила Таня Бек, – таких не любят.
Выйдя после семинарского обсуждения на Тверской бульвар, я не сразу сообразила, в какой стороне мой дом.
– Тебе не стихи писать, тебе бы… замуж да борщи варить, – бросил вслед признанный литинститутский лирик, писавший об облаке, и яблоке, и Блоке.
И я – давно жена и мама восьмилетнего сына – почти год ничего не писала. Только через пять лет издала первую книгу стихов.
И вот теперь – составить антологию.
Вот он, случай!
С усердием рабочей пчелы я летала по Москве. Объясняла: кто я и что делаю, просила разрешения на безгонорарную публикацию, предлагала вариант подборки. Казалось очевидным, что подборки должны разниться по объему, – и ни к чему «всем сестрам по серьгам». Здесь другая справедливость. А мои авторицы вдруг стали считать строки. Начались громкие сцены и припадки. Но в противоположность этому – как согревающее глубинное противотечение – появились литературные контакты, завязались приятельские отношения, заработали сарафанное радио и цыганская почта. Нашлись симпатизанты и волонтеры, подсказывавшие забытые, исчезнувшие, изъятые цензурой или не услышанные в свое время имена поэтесс, названия их сборников, номера телефонов публикаторов и правообладателей. Так я подружилась с Ириной Волобуевой, Тамарой Жирмунской, Татьяной Бек и Ольгой Чугай. Они – мои соучастники и помощники. Музы как люди: строптивые, добрые, корыстные, жертвенные.
Одна поэтесса потребовала снять ее стихи по идеологическим соображениям, не найдя принципа партийности в антологии. Она запротестовала, – ее незапятнанное имя не может находиться под одной обложкой с именами Натальи Горбаневской, Ирины Ратушинской, Алины Витухновской.
Другая номенклатурная поэтесса, стихи которой ежегодно «в красный день календаря» печатались в «Правде», наоборот – внезапно прозрев, настояла поместить в книге разоблачительное антипартийное стихотворение – ей захотелось отстраниться и очиститься… Так и умерла, не дождавшись выхода книги, но это ее стихотворение было напечатано.
А знаменитая и не самая бедная в Москве поэтка – поставила вопрос ребром:
– Вы мне – гонорар, я вам – стихи… на улицу не в чем выйти, ношу ботинки сына, а у него сорок третий размер… сестре в Киев лекарства надо послать. Цена вопроса сто долларов! Другие пусть как хотят, а мне – сто долларов, и – баста!
Сто долларов по тем временам были внушительной суммой, но книга без ее стихов была бы с пробоиной. И я заплатила.
Предводительница «московитянок» – очень своенравная и вздорная, на первый взгляд, дама, шумно волновалась за неизвестную Аллу Рязанову, умершую несколько лет назад от туберкулеза.