Темный карнавал (сборник)
Шрифт:
— А вы-то сами! — Да, он обращался ко мне — загадочному облачку живой материи, и точно такие же теплые облачка окружали его со всех сторон. — Вы-то ведь так мне ничего и не сказали! Так что же, что видите вы?
Он выпрямился во весь рост, чтобы я мог получше разглядеть его невероятную рубашку, рубашку Роршаха, трепетавшую на ветру и переливавшуюся всеми красками радуги.
Я посмотрел на нее. Зажмурился на мгновение и возвестил:
— Это восход солнца!
Доктор привычно мягко парировал:
— А вы уверены, что не закат? — И приложил согнутую чашечкой
Я снова посмотрел на его рубашку и улыбнулся. Я надеялся, что он увидит, почувствует мою улыбку, даже если будет в тысяче миль от этого автобуса!
— Нет, — сказал я. — Это, конечно же, восход. И очень красивый.
Он зажмурился, как бы переваривая то, что я сказал. Его руки, великие руки доктора Брокау, блуждали по полотну старой, потрепанной и ставшей совсем мягкой рубашки, точно по знакомым берегам. Потом он согласно кивнул, открыл свои светло-голубые глаза, махнул мне на прощание рукой и шагнул в свой широкий мир.
Когда автобус тронулся, я посмотрел назад.
И увидел, как доктор Брокау, сразу же сойдя с шоссе, бредет по пляжу среди нежащихся на солнце тысяч купальщиков, выбирая наугад одного из представителей этого теплого мирка.
Казалось, он легко идет по морю из человеческих тел, «аки по суху», и мне еще долго была видна его высокая фигура.
Часть 3
Далеко за полночь
Идеальное убийство
Идея убить его была так совершенно продуманна, так невероятно приятна, что я проехал в полубезумном состоянии через всю Америку.
Эта идея отчего-то пришла мне в голову в мой сорок восьмой день рождения. Почему она не пришла ко мне, когда мне было тридцать или сорок, я не знаю. Возможно, это были счастливые годы, и я плыл сквозь них, не замечая времени, не наблюдая часов, не обращая внимания на появляющийся иней на висках и львиный взгляд в зеркале…
Как бы то ни было, в свой сорок восьмой день рождения, ночью, лежа в постели с женой, в то время как во всех остальных, залитых лунным светом, тихих комнатах дома спали мои дети, я подумал: Сейчас я встану, пойду и убью Ральфа Андерхилла.
— Ральф Андерхилл! — вскричал я. — Да кто, черт возьми, он такой?
Убить его тридцать шесть лет спустя? За что?
«Ну как же, — подумал я, — за то, что он сделал со мной, когда мне было двенадцать».
Через час, услышав шум, проснулась моя жена.
— Дуг? — позвала она, — Что ты делаешь?
— Собираю вещи, — сказал я. — Для поездки.
— А-а-а-а, — пробормотала она, перевернулась на другой бок и заснула.
— По вагонам! Все по вагонам! — разносились по железнодорожной платформе крики проводников.
Поезд вздрогнул и с грохотом тронулся.
— До встречи! — крикнул я, вскакивая на подножку.
— Когда-нибудь, — отозвалась моя жена, — лучше бы ты
полетел!«Лететь? — думал я, — и лишить себя удовольствия размышлять об убийстве, пересекая равнины? Лишить себя удовольствия смазать пистолет, зарядить его и думать о том, каким будет лицо Ральфа Андерхилла, когда я появлюсь тридцать шесть лет спустя, чтобы свести с ним старые счеты? Лететь? Ну нет, лучше уж с рюкзаком на спине идти пешком через всю страну, останавливаясь на ночлег, разводить костер, поджаривая на нем свою желчь и горькую слюну, и вновь глотать свою застарелую, иссохшую, но все еще живую вражду и потирать так и не зажившие синяки. Лететь?!»
Поезд тронулся. Моя жена пропала из виду.
Я начал свой путь в Прошлое.
На вторую ночь, пересекая Канзас, мы попали в ужасную грозу. До четырех утра я не спал, слушая рев ветра и раскаты грома. В самый разгар бури я увидел свое лицо, негативный снимок на темном фоне холодного оконного стекла, и подумал:
Куда едет этот безумец?
Убивать Ральфа Андерхилла!
Зачем? Просто так!
Ты помнишь, как он ударил меня по руке? Синяки. У меня все было в синяках, обе руки; темно-синие, крапчато-черные и странно-желтые синяки. Ударить и убежать, это был Ральф, ударить и убежать…
И тем не менее… ты любил его?
Да, как любят друг друга мальчишки, когда им по восемь, по десять, по двенадцать лет, весь мир невинен, а мальчишки — это зло по ту сторону зла, ибо они не ведают, что творят, и все равно творят. Так что где-то в глубине души я нуждался в том, чтобы меня били. Мы были прекрасными друзьями, которые нуждались друг в друге. Я — чтобы меня били. Он — чтобы бить. Мои шрамы были эмблемой и символом нашей любви.
Что еще заставляет тебя желать смерти Ральфа через столько лет?
Поезд резко засвистел. Мимо проплывал ночной пейзаж.
И я вспомнил, как однажды весной я пришел в школу в новеньком модном твидовом костюмчике, а Ральф, ударив, повалил меня на землю, извалял в снегу и свежей бурой грязи. Ральф хохотал, а я, пристыженный, по уши грязный, боясь предстоящей порки, пошел домой переодеваться в чистое.
Да! А что еще?
Помнишь глиняные фигурки из радиошоу про Тарзана, которые ты мечтал собрать? Фигурки Тарзана, обезьяны Калы и льва Нумы всего за двадцать пять центов каждая?! Да, да! Потрясные! Даже сейчас в моей памяти звучит этот крик человека-обезьяны, летящего с диким воплем на лианах через джунгли далеко-далеко! Но у кого были эти двадцать пять центов в разгар Великой депрессии? Ни у кого.
Только у Ральфа Андерхилла.
И однажды Ральф спросил тебя, не хочешь ли ты одну из фигурок.
— Хочу! — закричал ты. — Да! Да!
Это было как раз на той неделе, когда брат в странном приступе любви, смешанной с презрением, подарил тебе свою старую, но дорогую бейсбольную перчатку.
— Ладно, — сказал Ральф, — я отдам тебе моего лишнего Тарзана, если ты отдашь мне эту бейсбольную перчатку.
«Сумасшедший! — подумал я. — Фигурка стоит двадцать пять центов. А перчатка — два доллара! Никаких торгов! Ни-ни!»