Темп
Шрифт:
Но сейчас он видел перед собой эти огромные глаза, впервые в своей жизни ощущал на себе подобный взгляд, впервые видел в глазах ребенка такую концентрацию силы и воли. И он почувствовал себя безоружным. Застигнутым врасплох. Неужели Асасян не нашел ничего лучше, как рассказывать каждому встречному и поперечному о его былых заслугах? Неужели слух, как в восточной сказке, распространился до той части женской половины, где играют дети? Во всяком случае, ситуация была ясна: маленькая незнакомая принцесса, прибывшая с берегов Красного моря, с йеменских плоскогорий или из еще более отдаленных земель, подступила к нему со своей детской требовательностью, которую он не умел отвести, перед лицом которой он всегда оказывался безоружным.
А она сидела напротив, все в той же позе. Немая, уверенная в своей правоте. С каким-то предзнаменованием, блещущим из-под восхитительно изогнутых ресниц. Уверенная в том, что сломит его и добьется преимуществ, в которых он, очевидно, не сможет ей отказать. Однако Арам вынужден был как-то реагировать. Все это носило необычный характер. Поэт может писать считалочки для малышей, — этот жанр имеет вполне официальный статус, — поскольку, согласно одной из мифологий, поэт
Согласиться играть партию — это для Арама значило начать притворяться, делать глупости, сознательно совершать грубейшие ошибки, стирать все «транзисторные» схемы своего мозга, поступать вопреки всем своим рефлексам. Когда стараешься так подставляться несуществующему противнику, то играешь не просто против самого себя, но в пустоту, то есть мешаешь себе играть.
В сложившейся ситуации, при наличии столь непропорционально распределенных сил, существовало единственное средство всего этого избежать, и сводилось оно к тому, чтобы бежать, не мучая себя подыскиванием оправдательного мотива. Он собирался покинуть это место, куда пришел искать убежища, так, словно перед ним находилась всего лишь картинка, пунктиром нарисованная на стене. И он уже начал приподниматься, опираясь на спинку дивана, чтобы освободиться от подушек, как вдруг вспомнил молодого Морфи, Пола Морфи, родившегося и умершего в Новом Орлеане, своего былого кумира, являвшегося одной из наиболее загадочных и притягательных личностей, когда-либо занимавших авансцену в шахматном мире. Отказ Стаунтона, бывшего в ту пору чемпионом Англии, помериться с ним силами в открытом соревновании, послужил причиной расстройства психики у юноши, который из-за этого навсегда остался по своему характеру ребенком, подростком, а может быть, и причиной его смерти.
Отказаться от этой партии под предлогом, что у девочки не тот уровень, что он не знает, откуда она внезапно появилась и откуда у нее взялось это требование, значило подвергать ее психику опасности расстройств, аналогичных тем, жертвой которых стал в свое время Морфи. Это означало поступить так же, как поступил Ховард Стаунтон; проявить то же презрение и ту же гордыню. Естественно, Арам не мог равняться на него, не мог отождествить себя с этим толстяком. Он сделал жест, означающий не столько то, что он соглашается, сколько то, что он не желает брать на себя столь ужасную ответственность. И партия началась. Можно ли сейчас было говорить о том, что времени не вернешь? Все повторялось, как в начале, как в том маленьком салоне в стиле рокайль, где он сидел напротив Тобиаса. Поменялись лишь роли.
Он делал перестановки, которые следовало делать, не очень заботясь о том, какие последствия будут иметь его ходы, подобно тому актеру, который, выступая на сцене, попытался бы не замечать своих партнеров, не слышать их реплик, не поддерживать с ними никаких контактов. Как будто он совсем один. Один посреди Океана. Таким или почти таким был его случай. Один перед лицом бездны или скорее тайны: маленькой девочки, старающейся не потерпеть поражения слишком быстро, этой маленькой Изиды, уносимой половодьем. Однако картина ежесекундно подвергалась в его сознании изменениям, как в тех «путешествиях по ЛСД», которые ему иногда по его просьбе описывали растрепанные молодые люди, направляющиеся в Азию. Он наблюдал эту сцену и одновременно участвовал в ней, безотчетно, помимо своей воли, вопреки всякому здравому смыслу. Он, challenger самого неожиданного из outsiders. А если начистоту, то его здесь не было, и он не сидел за этой шахматной доской, а перенесся более чем на тридцать лет назад, в те времена, когда еще не началась война и когда он только что поссорился с Гретой и уехал из Гравьера. Он находился не перед этой девочкой с серьезным лбом, в темном и искрящемся, как у королевы ночи, одеянии, а на эстраде или импровизированной маленькой театральной сцене где-то в Шварцвальде, в Баден-Вюртемберге, а может быть, в Спа или Монтекатини-Терме. И перед ним Арндт — Арндт, которому оставалось жить несколько недель или несколько месяцев до того, как он получил удар ножом от одного ревнивого калабрийца, — Арндт, во фраке и с легким гримом, с глазами, горящими от огней рампы, и, несмотря на все страдания, неспособный преодолеть страх, неспособный избавиться от вопроса, который навязчиво преследовал его каждый вечер, во время каждого сеанса, когда он, Арам, давал правильный ответ, угадывал то, что нужно было угадать: «И как у этого чертенка все получается? Откуда это у него?» И действительно — никаких уловок, никаких заранее обговоренных сигналов. Арам сказал: «Думаю, что этого не понадобится». Это и в самом деле не понадобилось. Арндт был настолько озадачен, что с него буквально сползала краска. Из-за этой загадки, которую он никак не мог отгадать, у него начинались приступы меланхолии. Откуда этот привезенный им из Швейцарии мальчишка, которого когда-то подобрала его сестра Эрмина, набрался такой науки, откуда такая уверенность? Тем не менее, пока номер «Второе зрение» не завершится, Арндт всякий раз холодел от страха при мысли, что феномен не повторится, что ребенок сдаст, замолчит либо начнет отвечать невпопад. Это был трудный момент, от которого зависел успех всего вечера. Арам его воскрешал: Арндт почти с религиозным благоговением, с боязнью, как если бы прикасался к мощам, к потустороннему существу, надевал ему на глаза повязку и завязывал ее на затылке. «А теперь, малыш, будь внимателен, следи за тем, что будешь говорить, и за тем, что они захотят, чтобы ты им ответил», — шептал он ему на едином дыхании. В зале поднималась рука. И хотя у Арндта в голове были лишь кастелянши да горничные отеля, где они для увеселения клиентов и курортников давали представление, в этот момент он уже больше не думал ни о задницах, ни о бюстах обслуживающего персонала и лишь смотрел паникующим взором на эту руку, словно ей сейчас предстояло свершить над ними обоими, пленниками
этой жалкой сцены и этих пыльных кулис, свой Соломонов суд. «Арам Мансур, ответьте господину, что он держит в руке?» И тогда вступал в действие феномен «телепатии», в который Арндту, вне всякого сомнения, поверить было труднее, чем кому-либо из присутствующих. Арам отвечал: «Круглый предмет». «Уточните», — приказывал Арндт, холодея при мысли, что в том сжатом кулаке может находиться табакерка или же зубочистка. «Что вы видите на этом предмете? Какое имя?» «Александр», — говорил Арам. «Александр Македонский?» — настаивал Арндт. «Александр Север», — отвечал Арам. Тут кулак разжимался, и тотчас по всему залу разносились «ох» и «ах». Странный шепот. Потом раздавались аплодисменты. У Арндта тут, должно быть, возникало ощущение, что он всплыл на поверхность и вновь дышит, но на лице его теперь читалось безмерное удивление, и, подталкивая Арама к рампе, навстречу овациям публики, он все еще продолжал задавать себе вопрос: «Как же он это делает? Как это у него получается?» Арндт хотя отнюдь и не был человеком излишне деликатным и тактичным, все же так ни разу ему этот вопрос и не задал, как будто опасался, что поставленный так вот напрямую вопрос развеет чары. А для Арама, несомненно, все сводилось к осуществляемому в его голове подсчету возможных вариантов. К несколько более высокой форме проницательности, соотносящейся с его везением или с его путеводной звездой. Что, впрочем, вовсе не делало его счастливее в его обыденных контактах с людьми. Чему он был обязан этой формой юношеской интуиции, таинственной по своему происхождению, двусмысленной по своей природе, этому постижению проекта, расчета, которые он видел в момент их зарождения в сознании другого человека еще даже прежде, чем тот осознавал, что собирается делать. В течение долгого времени он считал это преимущество скорее обременительным, вплоть до того дня, когда постоянная игра в шахматы, головокружительный его успех в этой сфере поглотили его таинственное проникновение в мир вероятности, сменившееся трезвым методическим предвидением.Такая картина возникла перед его глазами, пока он передвигал пешки на шахматной доске, не слишком стараясь сосредоточиваться на тонкостях тактики, направленной на то, чтобы не нападать и чтобы позволить игре продолжаться как можно дольше. Время от времени какая-нибудь пешка исчезала, уносимая рукой сидящей перед ним маленькой пери, которая казалась облокотившейся на облако. Иногда брал и он, но предварительно поколебавшись, полагая, что так будет приличнее, и не отдавая себе отчета, что он и в самом деле колеблется.
Картина сменилась, и теперь он видел себя уже не на сцене театра в стиле барокко, а в будуаре в стиле рокайль, смирно сидящим напротив старого опрятного господина, — маленькие лацканы, крахмальный отложной воротничок, — ничем не отличающегося от тех на три четверти мумифицированных великих миллиардеров, которые приезжают доживать свои последние дни в отелях. Причем он, естественно, не знал, кем является этот почтенный старик, — хотя практически родился на принадлежащей ему земле, — этот старик, точными жестами передвигающий фигуры и постреливающий в него бликами своих очков. Вопреки всем предположениям, вопреки всему тому, что казалось нормой обычным партнерам Тобиаса, преимущество в партии принадлежало не ему, и он отнюдь не загнал Арама в тупик. Удача теперь была не на его стороне. Иначе и быть не могло. Выигрывала судьба. Иными словами — молодость. Как на заре человеческой истории. Благодаря некой слепой необходимости, которой ничто, никакие расчеты не могут преградить дорогу.
И вдруг у Арама создалось впечатление, что что-то произошло, что свершилась точно такая же перестановка исходных данных. Он был Тобиасом и оказался загнанным в одну из тех абсурдных позиций, в один из тех смешных капканов, избежать которых было бы под силу любому обладающему некоторым опытом игроку. И если исключить предположение, что он с самого начала предвидел подобный конец и сознательно вел партию к этому тупику, к этой дилемме, оба варианта решения которой заканчивались для него катастрофой, если исключить подобную антитактику, ведущую в конечном счете к поражению своего собственного короля, то все происходило так, словно знание правил, — равно как и совокупность методов их применения, — и вся когда-то приобретенная, а затем на протяжении многих лет обогащаемая наука вдруг взяли и исчезли, а он остался тут, не зная, что предпринять, не зная даже, в какую игру играет, внезапно утратив и свой гений, и свое везение.
Он был один. Девочка исчезла, покинула его без единого слова, без объяснения, без слов благодарности или извинения. Совсем как когда-то он покинул Тобиаса, оставив его наедине со своим крушением, в глубине того будуара в стиле рокайль, где великий человек, основатель империи, размышлял над своим поражением. Если, конечно, Тобиас не благословлял в победе этого ребенка, которого он видел разгуливающим по сцене с завязанными глазами, нечто вроде сигнала, нечто вроде приглашения отойти в сторону и уступить место.
В тот момент, когда все произошло, Арам воспринял случившееся вполне нормально. Без грусти и горечи. Гораздо менее трагично, чем виртуоз, видящий, что клавиатура уже не подчиняется его пальцам, или художник, обнаруживший, что теряет зрение и перестает различать цвета.
Другие до него прошли через это. И чтобы жизнь продолжалась, чтобы то, что будет, прорастало в том, что было, нужны подобные дети с предначертанием. Так, должно быть, говорил себе Тобиас после того, как ему выпала решка. Было бы смешно с его стороны сетовать.
И все же то, что сейчас произошло, то, что с ним сейчас случилось, не могло не вызывать удивления. Чемпион всегда склонен воспринимать с недоверием, когда его низвергают с пьедестала, прогоняют с подиума, лишают абсолютной привилегии утверждать свое мужское достоинство, укрощая противника и неизменно одерживая победу. Если бы он дал себе труд поразмышлять на эту тему, то вспомнил бы десятки подобных историй; кстати, как раз его дорогой Морфи в двенадцать лет нанес поражение одному французскому мастеру, а в тринадцать — венгру Левенталю — да, десятки неприятных приключений такого же рода, когда какой-нибудь оказавшийся не в форме Голиаф вдруг получает прямо в лоб выпущенный из пращи камень, причем от малыша, от которого можно скорее ожидать, что тот лишь покажет язык.