Теода
Шрифт:
Вот таким образом мы и сопровождали Господа в его триумфальном шествии по деревне и окрестным полям. Трижды за это время кюре останавливал процессию, чтобы Он отдохнул на одном из цветочных алтарей, и пока музыканты били в барабаны, а маленькие певчие звонили в колокольчики, все остальные, преклонив колени, возносили к Нему молитвы.
Уж Он-то, наш Бог, понимал, что Его созданиям хочется торжествовать и веселиться и надо позволить им это, а потому оставлял нам сплетенные гирлянды — ведь мы их делали в Его честь. И однако, Бог чувствовал себя на земле лишь гостем. В этот день праздник земли был так великолепен, что его одного хватало с лихвой. Люди, сотворенные Богом, проносили Его по лугам, которые Он даровал им. Но был ли Он тут у Себя дома?
«Какие дикари!
Жаркое июньское солнце сияло над головами шествующих. В день праздника Тела Господня погода всегда бывала прекрасная. И снова чудилось, будто в мире существует лишь одна наша деревня — Терруа, а всего остального вовсе нет. По крайней мере, для нас. Да и вспоминали ли мы когда-нибудь о чем-то другом? Наша вселенная кончалась здесь, на краю плато. И мы вполне довольствовались ею. Даже горы и те исчезли; вместо них к небу вздымались облачные миражи, только повторявшие форму гранитных вершин. Зато Терруа — наша Терруа! — была сегодня такой реальной и близкой (протяни руку и потрогай!), такой яркой и прочно стоявшей на земле; незыблемыми казались даже болотистые луга, где ветерок гнал волны трав к двум округлым, заросшим соснами холмикам, которые высились, точно пара островков, среди этой изумрудной ряби. А сверху качались, полоскались по ветру, едва не срываясь с привязи, хоругви, украшенные золотой бахромой, на высоких древках, крепко зажатых в мужских руках: хоругвь святого Антония, покровителя деревни; святого Феодула, покровителя местных виноградарей; святого Иосифа; Святой Девы — желто-розово-пурпурно-белая, и пятнадцать маленьких хоругвей Святого Розария. Я несла голубую, с образом в середине.
Каждый участник процессии чувствовал себя наверху блаженства, каждый был на своем месте, счастливый и настолько красивый, как только мог. До чего же прекрасно молиться Господу с радостью в душе, без принуждения, зная, что Он не осудит вас за это ликование, ибо Он-то и есть ему причина. До чего хорошо благодарить Его вместо того, чтобы просить о чем-то. И смеяться вместе с Ним вместо того, чтобы плакать. Мы и впрямь смеялись во время шествия, и смех наш был пристойным, почтительным, он скорее сиял в наших глазах, нежели исходил из уст; он делал женщин пригожими, мужчин осанистыми, а детей здоровыми крепышами. И никто больше не страдал от усталости после трудового года, никто не сгибался под гнетом своих грехов.
Но все-таки в этом году наша процессия не походила на прежние. Одно новое явление нарушило прежний порядок — явление, к которому мы не были готовы: великолепие Теоды. Оно было так разительно, что не заметить его было невозможно. Теода слишком долго скрывала его в себе и нынче выставила напоказ при ярком солнечном свете. Но эта красота не имела ничего общего с набожностью, да и не могла иметь: Теода и молитва были несовместимы. Это угадывалось с первого взгляда. Может, ей и хотелось бы походить на других. Она ведь была способна на гораздо более горячую любовь, нежели окружающие, и на гораздо большую отвагу, но ее бог звался не Богом, а мужчиной.
Господь же ревнив к любви, которую Его создания питают друг к другу. И тщетно Теода бормотала молитвы: она обращала их не к Нему; тщетно держала в руке зажженную свечу: пламя страсти к Реми, пылавшее в ее сердце, было куда более жгучим.
И это вносило смятение в процессию. Мужчин одолевало беспокойство; какая-то часть их существа тянулась к Теоде. Да и женщины помрачнели: в них зарождалась глухая ненависть к супруге Барнабе.
После шествия все расходились по домам. Девушка, чьей «белой избранницей» я была, согласно обычаю, пригласила меня к себе на ужин. Я очень любила трапезы вне дома: все мне казалось там и лучше, и вкуснее.
После полудня мы играли на разукрашенных деревенских улицах, где еще витал запах ладана. Теперь мы смогли потрогать
то, на что раньше можно было только смотреть издали; потом затеяли игру в прятки позади «зеленых остановок». Они уже утратили свой ритуальный вид, гирлянды и дорожки, посыпанные опилками, были разорены. Коровы, подходя к фонтану напиться, задумчиво чесали шеи о воткнутые в землю елки; козы бодались, сцепившись рогами, у подножия опустевшего алтаря.Религиозный подъем мало-помалу выливался в обычную радость, хотя еще не совсем утратил свою торжественность. В общинном доме выпивали крестьяне и солдаты. Это здание во время праздника становилось сердцем Терруа. В нем бурлила жизнь, отзвуки которой разносились по всей округе.
— Слыхали, как горланят? — говорили женщины и дети.
— А теперь забили в барабаны!
Потом барабанная дробь вновь сменялась песнями с криками пополам.
— Только и думают, как бы нализаться! — причитали некоторые жены.
— Бога они забыли… — говорила моя мать.
Вечером, когда темнело, все как будто возвращалось на круги своя. В деревне вновь воцарялась тишина. Для моих родителей, как и для большинства сельчан, праздник был окончен; однако у других чрезмерная радость еще требовала выхода.
И на площади начинался другой праздник… После ужина я вышла на улицу вместе с Роменой: несмотря на поздний час, нас забыли загнать в постель, и мы отправились гулять, не собираясь, впрочем, слишком удаляться от дома. Мы шли через сады на задах деревни. Кругом было темно, хоть глаз выколи, и холодно.
— Слышишь? — сказала сестра, подняв палец.
— Гармошки! — И мы помчались было туда, где звучала музыка.
— Погоди! — воскликнула вдруг испуганно Ромена.
— Да мы только послушаем минутку и сразу назад.
— Ты же знаешь, что это запрещено!
— Верно… может, и правда лучше вернуться.
Переговариваясь таким образом, мы все-таки потихоньку двигались в сторону музыки. Хотя обе знали, что вернуться вовремя уже не удастся.
— Только минуточку, и всё.
Наши сердца взволнованно колотились. То, что мы делали, было серьезнейшим проступком: мы шли на гулянку, куда не допускали ни детей, ни девушек, ни женщин — за редкими исключениями.
Внезапно мы заметили, что кто-то шагает по тропинке, параллельной нашей. Человек пыхтел и громко вздыхал на ходу.
— Это господин кюре! — шепнула Ромена.
— Вы куда идете? — крикнул он.
Мы ожидали, что он начнет нас бранить, но вместо этого он произнес жалобным, запинающимся голосом:
— Я вышел подышать воздухом! Ох… вот именно… подышать воздухом. Что-то мне душно…
Он выглядел крайне несчастным.
Мы пошли дальше. Он окликнул нас вдогонку:
— А вы кто такие?
Мы не посмели ответить. Его крик был скорее мольбой о помощи, чем вопросом.
— Ладно, идите… идите себе!..
И он исчез в потемках.
— Надо же, как ему плохо, господину кюре. Что это с ним?
— Видать, они его там, в общинном доме, подпоили как следует, — ответила Ромена.
Звуки гармошек раздавались уже совсем близко. Всего два дома впереди скрывали от нас площадь; мы проскочили между ними. Горевший факел освещал фонтан, оставляя в полутьме все окружающее. Сперва мы различили небольшие группы мужчин, вроде бы неподвижных; всмотревшись, мы поняли, что они пляшут. Они плясали друг с другом, не отрывая ног от земли, но сообщая своим телам колебательные или вращательные движения, каковые диктовал скорее хмель, нежели ритм мелодии губных гармошек, на которых музыканты играли кто во что горазд. Один из мужчин переходил от танцора к танцору, держа оловянный кувшин и деревянную кружку; каждый пил сколько хотел. Казалось, во всех этих людей вселилось какое-то огромное, несоразмерное с ними существо; оно душило их, приковывало к земле. Их губы с превеликим трудом выплевывали слова, вернее, изуродованные обрывки слов. Однако, невзирая на это, пьяный кураж заставлял их держаться чрезвычайно прямо, не давая падать с ног. Они были всецело поглощены собой и тем неудобным гостем, что повелевал ими изнутри, ввергая в экстаз и в уныние, и не обратили на нас ровно никакого внимания.