Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Теория нравственных чувств
Шрифт:

К первым должно отнести тех суровых и мрачных моралистов, которые постоянно упрекают нас в нашем счастье, между тем как бесчисленное множество наших ближних испытывает несчастье, которые 40 также считают бесчестным пользоваться собственным благосостоянием, при котором забываются толпы несчастных, удрученных всякого рода бедствиями и страдающих, одни – под бременем нищеты, мучительной болезни и страшной смерти, другие – под бременем оскорблений и угнетения со стороны врагов. Они полагают, что сострадание к таким бедствиям, свидетелями которых мы никогда не были, о которых мы не имеем даже никаких прямых сведений, но которые несомненно гнетут огромное число наших ближних, должно разрушить благополучие человека, находящегося в счастливом положении, и придать всем людям печальный и удрученный вид. Эта преувеличенная симпатия к бедствиям, которые нам неизвестны, прежде всего безумна и неосновательна. Оглянитесь кругом: на одного страдающего и несчастного вы найдете тридцать в полном здравии и счастье или, по меньшей мере, в сносном положении. На каком основании следует нам скорее плакать с одним, чем радоваться с тридцатью? Это искусственное соболезнование не только безумно, но, по-видимому, и невозможно; люди, воображающие, что испытывают его, в действительности ощущают притворную грусть, вовсе не проникающую в их сердце,

все действие которой состоит лишь в том, что она придает внешнему их виду и речам неприятный и смешной оттенок страдания. Словом, подобный склад ума, если бы он был даже свойствен человеческой природе, был бы совершенно бесполезен, и все его действие состояло бы только в том, что он сделал бы обладающего им человека несчастным. Как бы близко к сердцу мы ни принимали интересы людей, не имеющих к нам никакого отношения и поставленных вне сферы нашей деятельности, мы можем сколько угодно тревожиться о них, но это не принесет им никакой пользы. Все люди, на каком бы расстоянии они ни находились от нас, имеют право на доброжелательность с нашей стороны, и мы естественным образом всегда готовы на нее. Если же, несмотря на наши желания, они остаются несчастны, а мы страдаем от этого, то мы преступаем границы требований долга. В соответствии с мудрыми законами самой природы мы принимаем только слабое участие в судьбе людей, отстоящих от нас слишком далеко, чтобы вредить нам или быть нам полезными; и если бы можно было в данном отношении изменить эти законы, то мы ничего не выиграли бы от этого.

40

См. «Времена» Томсона, «Зима»: «Эх! Не задумывается веселый, распущенный, самодовольный». [Смит приводит строку из поэмы шотландца Джеймса Томсона (1700–1748) «Времена года», первая часть которой – «Зима» – была опубликована в 1726 г.]

См. также Паскаля. [Ссылка на Паскаля, вероятно, отсылает к его «Мыслям» (1669).]

Нас никогда не обвиняют в слишком слабом сочувствии радости и счастью. Если не воспрепятствует зависть, то мы всегда готовы радоваться чужому благоденствию; и те же моралисты, которые порицают нас за недостаточное сострадание к несчастью, упрекают нас в легкомысленной готовности к восхищению людьми богатыми, могущественными и счастливыми и даже обожанию их.

Среди моралистов, стремившихся исправить естественную непоследовательность наших пассивных переживаний путем ослабления эгоистических чувств, следует назвать античных философов, особенно стоиков. По их мнению, человек должен смотреть на себя не как на отдельное и самостоятельное существо, а как на гражданина вселенной, как на члена великой человеческой семьи, распространенной по всей земле. Он должен ежеминутно быть готов пожертвовать своим личным интересом ради интереса общего. Он может принять только такое участие в каком бы то ни было явлении, какое примет в нем и всякий другой человек, ибо последний имеет равное ему значение в общей системе вселенной. Мы имеем поэтому право смотреть на себя не с той позиции, на которую нас ставят страсти и себялюбие, но с той, с которой смотрят на нас все прочие граждане мира. Поражающие нас несчастья не должны печалить нас более, чем несчастья, поражающие наших ближних, и не должны печалить нас иным образом, чем печалятся наши ближние. «Когда человек теряет жену или сына, – говорит Эпиктет, – всякий согласится, что несчастье это естественно в жизни человека и не противоречит обыкновенному порядку вещей; но когда нас самих поразит подобное горе, мы кричим о нем, как об исключительном несчастье» 41 . А между тем нам следовало бы только припомнить, как мы относились в таком случае к чужому горю, и не предаваться большему отчаянию, чем то, какое мы испытывали тогда.

41

Эпиктет. Руководство. 26.

Личные несчастья, которые производят на нас особенно сильное впечатление, суть двоякого рода: они или касаются нас косвенным образом и поражают непосредственно дорогих нам людей, родных, друзей, или же они падают непосредственно на нас самих и наносят вред нашему здоровью, состоянию и доброму имени – это физическое страдание, болезнь, старость, бедность, клевета, притеснение и прочее.

В несчастьях первого рода сочувствие наше, бесспорно, может перейти естественные границы, но гораздо чаще оно все же их не переходит. Человек, который не опечалился бы смертью своего отца или своего сына более, чем смертью отца или сына другого человека, показался бы нам дурным сыном и дурным отцом. Подобная противоестественная бесчувственность не только не вызвала бы одобрения, но вообще заслужила бы порицание. Одни из таких личных аффектов раздражают нас своим излишеством, другие – своей недостаточностью. По мудрому закону природы отцовская и материнская привязанность силой своей превышает детскую любовь, ибо продолжение и сохранение человеческого рода зависит от первого из этих чувств, а не от второго. Существование детей обыкновенно зависит от забот отца и матери, и гораздо реже существование родителей зависит от попечения их детей. Вот почему природа одарила первых такой сильной привязанностью, что ее скорее следует сдерживать, чем возбуждать: моралисты не только никогда не поощряют этого чувства, но и стараются ограничить слабость и пристрастие, с которым мы относимся к нашим детям. Однако они часто напоминают нам о любви к родителям и побуждают нас воздавать попечением о них в старости за их заботы о нас в нашем детстве и юности. Одной из десяти заповедей предписывается почитать отца и мать, но в них ничего не говорится о любви к детям. Сама природа позаботилась об исполнении нами последней обязанности. Родителей редко обвиняют в притворной любви к детям, но зато часто подозревают детей в притворной любви к родителям, а также жену в притворном отчаянии в случае смерти мужа. Мы уважали бы чрезмерные проявления подобных чувств, если бы были уверены в их искренности, и если бы даже мы не одобряли их, то ничего не смогли бы сказать против них. Преувеличение этих чувствований бесспорно доказывает, что, по мнению испытывающих их людей, они заслуживают одобрения.

Чрезмерное выражение доброты никогда не вызывает нашего негодования, хотя бы оно и оскорбляло нас, и не заслуживало бы нашего одобрения. Мы порицаем неумеренную любовь и заботливость родителей, ибо это может быть вредно для их детей, но мы легко прощаем им эту слабость; она никогда не возбуждает к себе нашего отвращения, между тем как нам противно отсутствие этой любви, обыкновенно переходящей должные границы. Мы смотрим как на дикого зверя на человека, не чувствующего привязанности к своим детям и обращающегося с ними жестоко и сурово без всякой на то причины. Нам больше нравится чрезмерная чувствительность к несчастью дорогих нам людей, нежели недостаточное сочувствие к нему. Стоическая апатия 42

никогда не сможет нам понравиться, и все ухищрения в оправдании ее только усиливают оскорбительную бесчувственность оправдывающегося нахала. Такие поэты и романисты, как Расин, Вольтер, Ричардсон, Мариво и Риккобони, лучше всего изображавшие любовь, дружбу и искренние задушевные чувства, гораздо приятнее для нас в этом отношении, чем Зенон, Хрисипп и Эпиктет.

42

По учению стоиков, апатия – состояние душевного покоя и отсутствия страстей, к которому следует стремиться.

Известная степень чувствительности к несчастьям посторонних людей, настолько умеренная, что не отвлекает нас от наших обязанностей, нежное и грустное воспоминание о потерянных друзьях, «скорбь дорогая для безмолвной грусти», по выражению Грея, представляются чарующими ощущениями; несмотря на грустное и печальное свое внешнее выражение, они питают в глубине нашей души благородные добродетели и, подобно последним, вызывают наше полное одобрение.

Мы смотрим на свою чувствительность к несчастьям, лично нас касающимся и причиняющим вред нашему здоровью, нашему состоянию или нашему доброму имени, иначе, чем на нашу чувствительность к несчастью прочих людей. Чрезмерное сочувствие ко всему, лично нас касающемуся, гораздо более оскорбляет принятые нравы, нежели недостаток такого сочувствия, и редко бывает, чтобы мы к самим себе относились со стоической апатией и безразличием.

Мы уже отмечали, что наше сочувствие к страстям, имеющим физическое происхождение, весьма слабо. Из всех физических страданий посторонний человек отзывается, быть может, всего сильнее на боль, причиненную какой-либо видимой причиной, как, например, в случае разрушения тканей или перелома костей. Приближение смерти близкого человека тоже нередко производит на нас сильное воздействие, а между тем то, что мы испытываем в таком случае, до того ничтожно в сравнении с действительными страданиями человека, что последний не может быть обеспокоен чрезмерными выражениями нашего сочувствия к нему.

Отсутствие средств к жизни, сама нищета возбуждают к себе небольшое сочувствие; сопровождающие их жалобы вызывают наше сострадание, однако трогают нас неглубоко. Мы с презрением относимся к нищему, и, хотя своей докучливостью он вымаливает себе подаяние, он редко бывает предметом глубокого сострадания. А вот перемена судьбы, ниспровергающая человека с высоты величайшего благоденствия в крайнюю нищету, обыкновенно возбуждает глубокое к себе сочувствие. Хотя при настоящем состоянии общества подобная катастрофа чаще всего вызывается более или менее дурным поведением, тем не менее редко случается, чтобы настигнутый ею человек не возбудил бы к себе такого сострадания, которое спасло бы его от крайней степени нищеты. Расположение друзей, снисходительность самих заимодавцев, более всего потерпевших от его неблагоразумия, всегда дают ему возможность устроиться хоть и скромно, но прилично. Мы бесспорно можем извинить некоторую слабость человеку, пораженному подобным несчастьем, но человек, переносящий его с твердостью, безропотно подчиняющийся своему новому положению, не падающий духом и сохраняющий свое прежнее положение в обществе уже не богатством, а своим характером, очевидно, внушает нам уважение и сильное восхищение.

Так как из всех несчастий, какие только могут постигнуть честного человека, самое ужасное – потеря доброго имени, то чрезмерная чувствительность к подобному несчастью не может показаться нам неприличной. Молодой человек тем большего заслуживает с нашей стороны уважения, чем сильнее бывает оскорблен несправедливыми упреками, направленными против его нравственности и поведения. Мы находим нечто трогательное и непорочное в страдании молодой женщины, невинно оклеветанной. Более зрелые люди, имеющие долгий опыт знакомства с человеческим легкомыслием и несправедливостью и научившиеся не придавать слишком большого значения как хорошим, так и дурным отзывам, даже не удостаивают клеветников сколько-нибудь серьезным негодованием. Но подобное равнодушие, покоящееся на уверенности в собственном характере, известном и испытанном, было бы вовсе неуместно в молодых людях, которые не могут опираться на такое же право; оно породило бы только опасение, что с годами они станут совершенно бесчувственны как к славе, так и к бесславию.

Слабое проявление чувствительности ко всем личным бедствиям, не касающимся нашего доброго имени, никогда не бывает неуместно. Мы всегда с удовольствием вспоминаем наше сочувствие к несчастью ближнего, но нам обычно бывает стыдно при воспоминании, до какой степени мы были поражены своим личным горем.

Если мы разберем различные побудительные причины нашей слабости или нашего самообладания в продолжение всей нашей жизни, то мы непременно заметим, что это самообладание не может быть результатом победы ухищренных доводов рассудка, а является следствием одного из общих законов природы, по которому в нас развиваются все добродетели и по которому мы сочувствуем постороннему – присутствующему или воображаемому – свидетелю нашего поведения.

В младенческом возрасте человек не имеет никакого самообладания. Но под влиянием каких бы чувств он ни действовал – страха ли, боли или гнева, – он постоянно старается криками обратить на себя внимание кормилицы или матери; пока он остается под защитой такого снисходительного покровителя, гнев есть первая и, может быть, единственная страсть, которую он научается сдерживать; чтобы доставить себе покой, окружающим часто оказывается необходимым шумом или угрозой возбудить в нем страх: тогда страсть, с которой ребенок, так сказать, нападал на окружающих, уступает чувству самосохранения, побуждающему оставить сопротивление. Когда он подрастет до такой степени, что сможет посещать школу и жить с товарищами, то вскоре заметит, что последние вовсе не расположены к такому пристрастию к нему, как его родители. В нем пробуждается поэтому желание заслужить расположение приятелей и избежать их нерасположения или пренебрежения. К этому побуждает его само чувство самосохранения; но он вскоре замечает, что для достижения этого ему необходимо удерживать свой гнев и привести свои страсти в такое состояние, которое было бы согласно с их желаниями. Таким образом, он получает первый урок самообладания, за которым следует все большее и большее его господство над самим собой, так что наконец он подчиняет собственную свою чувствительность правилам, которым, впрочем, быть может, будет недостаточно самой продолжительной жизни для полного господства над ней.

При всех личных несчастьях, в страдании, в горе, в случае болезни самый слабый человек, если его посетят друзья, а в особенности посторонние люди, немедленно старается разгадать, как они относятся к его положению. Поэтому он забывает те ощущения, которые до этого испытывались им, так что присутствие людей сразу же успокаивает его. Действие это производится мгновенно и, так сказать, машинально. Слабый человек успокаивается ненадолго, и его страдания вскоре возобновляются. Он снова предается жалобам и вздохам и, подобно ребенку, не расставшемуся еще со своими родителями, старается установить связь между своими страданиями и сочувствием посторонних – не сдерживанием первых, а докучливым взыванием к состраданию.

Поделиться с друзьями: