«Теория заговора». Историко-философский очерк
Шрифт:
Но «операция прикрытия», несмотря на всю изощрённость «английских мудрецов», не смогла в полной мере выполнить все поставленные задачи, и вот почему. Во-первых, качественные изменения происходят в информационном пространстве. При стремительном увеличении объёма самой информации — возникают её альтернативные каналы передачи. В этой ситуации практически невозможно контролировать поток информации, создавать «правильные» образы действительности. То, что осуществлялось по технологиям XIX-XX столетий, бессмысленно копировать в XXI веке. Во-вторых, сама Англия испытала и испытывает мощное давление со стороны своей бывшей колонии — США. Используя «родительский опыт» в информационной войне, американцы сумели добиться разрушения колониальной системы — одного из столпов могущества Британской империи. Сделано это было во многом благодаря мощной информационной атаке, создавшей негативные образы «империализма» и «колониальной эксплуатации». В-третьих, создание государства Израиль наглядно продемонстрировало относительность тезиса о «еврейском мировом заговоре». Само существование еврейского государства невозможно без американского протектората, прагматическая природа которого не исключает и закрытие «израильского проекта». В этом отношении судьба ближневосточного образования схожа с судьбой его африканского аналога, Родезии, прекратившей своё существование по причинам скорее внешним, чем внутренним: «Не нужно обладать особыми познаниями в политологии, чтобы понять, что история независимого Израиля может прерваться так же быстро и так же трагично, как история парадоксального расистского антиколониального государства
В целом, мы можем несколько упрощённо определить основные черты современной российской «теории заговора» в её прикладном аспекте. Политический правящий класс нашего общества использует «теорию заговора» в качестве замены концепции «классовой борьбы», которая ушла вместе с Советским Союзом. Оставаясь серьёзной геополитической силой, Россия испытывает дефицит идеологических образов и символов, определяющих её внешнюю и внутреннюю политику. Восполнить этот провал и призвана «теория заговора», логика и содержание которой парадоксально соединились с ушедшими идеологемами. На Западе достаточно хорошо представляют степень влияния «конспирологического сознания» на российскую элиту. Несколько иронично об этом говорится в публикации «Вашингтон Пост», анализирующей конспирологические фобии российской власти: «У Кремля повсюду шпионы, однако им почему-то не удаётся выяснить, в чём на самом деле состоит заговор против России. Поэтому российские чиновники пребывают в тихой панике, расстроенные тем, что их “перехитрили” американцы… Русские просто не могут допустить, что их правительство с точки зрения внешней политики намного умнее нашего. Мы не блефуем: у нас нет тайного замысла. Нашим государственным аппаратом действительно управляют дети инспектора Клузо… Наше правительство вообще не думает, но, к счастью, русские думают в настолько феноменальной параноидальной манере, что перехитрили самих себя и думают теперь, что мы о чём-то думаем» {756} .
За этой иронией скрывается серьёзнейшая проблема и российской элиты, и конспирологического сообщества. В изменившейся политической ситуации — пусть это будет даже формальный переход к демократии — «теория заговора» должна выполнять важнейшие социально-политические задачи. К ним относится, прежде всего, возможность актуализации «образа врага», что явно необходимо в рамках достижения конкретных тактических целей, как внешних, так и внутренних. Власть, действующая самостоятельно, лишена известной свободы в конструировании подобных схем и наполнении их конкретным материалом. Чем шире конспирологическое «экспертное» сообщество будет представлено в социокультурном пространстве (медийном, информационном, «аналитическом»), тем больше шансов на реализацию поставленных целей и задач. Даже определённые «экстравагантность» и «экстремизм» отдельных вариантов «теории заговора» будут в итоге «работать» на положительный результат. К сожалению, в России в настоящее время для этого нет должных кадровых ресурсов и должных теоретических наработок.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
В завершение нашего исследования хотелось бы сделать ряд предварительных выводов, касающихся как предмета представленной работы, так и вопросов более широкого спектра. На сегодняшний момент наблюдается ситуация явного дефицита теоретико-методологического комплекса идей, исследовательских направлений, то есть онтологической составляющей всякого научного знания. Причинами тому выступают не только социально-политические изменения в российском обществе, отказ от понимания марксизма как абсолютного критерия истины. В этих условиях востребованными могут стать и становятся теории и методологии, которые стремятся к преодолению междисциплинарной изолированности, построению или восстановлению метатеоретического мировоззрения. Под метатеоретическим мировоззрением мы понимаем систему идей, которая способна была бы соединить уровни теоретические и практические. Нужно помнить, что привлекательность марксизма объясняется не только его социально-политическим содержанием. Известное разочарование в марксизме как в социальном проекте, наступившее у многих западных интеллектуалов в 60-е годы прошлого века, не сопровождалось отказом от марксистской методологии.
Для наступавшей эпохи постмодернизма идея многофакторности реальности, отрицание возможности познания социальной процессуальности выступает доминантой. «Именно субъект-объектная корреляция заставляет новые поколения историков заново всматриваться в прошлое и по-новому переписывать историю в соответствии со своим индивидуальным её видением. В рамках постмодернизма субъективизм исторического знания субъективизируется. Неизбежный субъективизм превращается в волюнтаризм, отказ от аргументации при эвристическом выборе идей и методик» {757} . Следует отметить, что корпус современных гуманитарных концепций всё-таки не смог прижиться на отечественной почве как раз в силу его установочной дискретности. Приведём весьма характерное суждение М. Л. Гаспарова, которого трудно упрекнуть в научном обскурантизме: «Французских структуралистов я просто не мог читать, настолько переусложнёнными казались мне их абстракции и настолько непрактичными — приёмы разбора» {758} . Российская гуманитарная мысль, как мы говорили выше, отказавшаяся от тотального доминирования концепции исторического материализма, а точнее — от его содержательной составляющей, так и не сумела к настоящему времени выработать иных концепций. Марксистская методология, что ясно стало уже в середине прошлого века, оказалась непригодной для решения целого класса задач. Но адекватной альтернативы на сегодняшний день социально-гуманитарная наука так и не сумела найти.
Не претендуя на роль создателя «третьего пути», всё же заметим, что представленная работа, помимо своей содержательной составляющей, в определённой мере служит попыткой нахождения тех методологических принципов, которые могут быть использованы в социальном гуманитарном познании. Конкретность изучения конспирологической проблематики, нацеленность на анализ конкретных, то есть историчных форм социального сознания не замыкает исследователя в чисто эмпирическом кругу познания, но позволяет нам подойти к решению широкого комплекса вопросов.
«Теория заговора» обладает не спорадической хаотической природой, она обладает внутренней закономерностью и логикой. Являясь продуктом интеллектуального построения, она поддаётся рациональному истолкованию, в то же время не утрачивая связи с социальной действительностью. Уже отмечалось, что исследователи или, вернее сказать, критики теории заговора упрекают конспирологов и конспирологию в популизме и даже экстремизме: «Как правило, чем больше теорий заговора существует в обществе, тем меньше в нём остаётся здоровой политики. Будучи одновременно и причиной и следствием политического экстремизма, конспирацизм ослабляет позиции умеренных и усиливает экстремизм» {759} . При более пристальном взгляде «экстремизм» оборачивается возвращением смысла и содержания как истории вообще, так и конкретным политическим событиям и процессам. Известная
«тупиковость» современной политической системы выражается в выключении субъекта из сферы политики, номинализации личностной активности и возможности влияния на принятие решений. Эта проблема частично признаётся некоторыми критическими исследователями «теории заговора»: «Эти дикие утверждения пользуются широкой популярностью. Так, население, особенно в промышленно развитых странах с высоким уровнем образования, весьма обеспокоено потенциальной перспективой утраты своего влияния на управление и личной индивидуальности» {760} . И поэтому «теория заговора» уже есть не виртуальный «маленький загончик» для социопатов, экстравагантных фриков от культуры и политики, но реальность современного социального сознания.Размывание социальной иерархии в западном обществе, исторического и культурного канона требует своей компенсации. В этом контексте «теория заговора» есть возвращение истории через негативацию самой истории. Из области бессодержательных, стерильных знаков (демократия-диктатура, свобода-тоталитаризм и т. п.) история перемещается в сферу бытия. «Экстремизм» «теории заговора» следует толковать как ощущение разрыва между знанием об истинном содержании историии тем, что понимается как его фальсификация. Нам предлагается, по сути, новый проект социальной эпистемологии и социальной аксиологии, в котором в известной мере совпадают способ познания и цель познания. Опять-таки в либеральной публицистике мы находим весьма примечательное рассуждение. Известный киновед Ю. Гладильщиков в статье «Масонский Голливуд» размышляет по поводу популярности «теории заговора» в современном западном кинематографе. Указывается на популярные, уже разобранные нами объяснительные схемы (склонность к коллективной истерии, падение доверия к традиционным социальным институтам). Но в итоге автор приходит к необходимости онтологического толкования конспирологии: «Если тебя дурачат, если ты пешка в разменной игре (пусть просто пешка!), значит, ты кому-то нужен, а жизнь имеет смысл и вовсе не является серой и ординарной. Раз меня дурят, значит, всё-таки уважают» {761} . Пешка требует ясных правил и расчерченного игрового пространства, что и означает историю. Внешне хаотические, беспорядочные движения оборачиваются скрытым смыслом, пусть ужасающим, приводящим к гибели «пешки», но смыслом. Мы можем говорить о «тоске по сложности» как реакции современного сознания на тотальное обессмысливание нашей жизни. Внешний избыток информации оборачивается крайней скудностью её содержания. Крупный авторитет в области рекламных технологий — Д. Траут отмечает важную особенность современной жизни, ставшую залогом успеха не только рекламных кампаний: «Адольф Гитлер практиковал позиционирование. Практикует его и корпорация Procter&Gamble, равно как и все популярные политики» {762} . Объектом для позиционирования может стать практический любое социально-политическое явление: люди, партии, целые социальные институты. В условиях информационной избыточности единственным эффективным, по мнению автора, средством воздействия на сознание выступает намеренное упрощение содержательной стороны: «В нашем сверхкоммуникативном обществе наилучшим способом донесения желаемой информации до получателей являются сверхпростые сообщения… Отбросить все неясности, упростить, а потом, если вы хотите, чтобы впечатление надолго осталось в памяти потребителей, ещё раз упростить» {763} . Итогом «ещё одного упрощения» выступает фактическое обессмысливание информации, сведение её к броскому слогану, за которым скрывается пустота.
Отметим в этой связи ещё один парадокс «теории заговора», ставший видимым в наше время. Информационный взрыв в современном обществе не привёл к аннигиляции конспирологического сознания. Свободный доступ практически ко всем источникам знаний и информации не привел к архаизации конспирологии. Наоборот, убеждённость в наличии тех или иных форм заговора лишь укрепляется. Коммуникативная активность приводит к тому, что субъект не в силах избежать виртуальных форм контакта, получения информации, и рано или поздно приходит к выводу о централизованном и/или контролируемом характере функционирования всемирной сети. Нарастающая социальная отчуждённость, когда выход в сеть зачастую становится единственным вариантом контакта с «внешним миром», заставляет задуматься о природе этих контактов. Анонимность, первоначально воспринимавшаяся как знак «свободы без берегов», постепенно приводит к чувству исчезновения онтологической состоятельности. Современный человек всё более осознаёт опасность растворения в виртуальной пустоте, маскируемой формальной открытостью и разнообразием. Естественно, что подобное насилие над сознанием вызывает ответную реакцию со стороны самого сознания. «Теория заговора» в этом отношении восстанавливает «естественную сложность» мира, восполняет смысловой провал современной эпохи.
Конечно, «теорию заговора» можно упрекнуть в архаизме, вспомнив историю её развития. Но возникает вопрос: что может быть альтернативой? П. Найт, рассуждая о современной картине мира, приходит к следующему заключению: «Со времён символического водораздела, которым стало убийство Кеннеди, риторика заговора выражает мир, в котором понятия независимого действия, автономной телесной идентичности и прямолинейной причинности уже не убедительны, но который ещё не договорился о постгуманистической альтернативе или не предложил её» {764} . Говоря о постгуманистической альтернативе, автор, будучи человеком левых политических убеждений, констатирует кризис современного марксизма, который на протяжении прошлого века являлся альтернативой доминировавшей тогда социально-политической модели устройства общества. Символично, что марксизм и «теория заговора», при всём их различии, есть продукты одной социокультурной эпохи — века Просвещения. Но в отличие от первой концепции, взлёт и падение которой случились в прошедшем веке, «теория заговора» демонстрирует завидные жизнестойкость и приспособляемость, не изменяющие, впрочем, её сущности.
Поэтому, не претендуя на лавры пророка, предположим, что степень воздействия конспирологии на общественное сознание в обозримом будущем с неизбежностью возрастёт. Рано или поздно в той или иной форме данное воздействие найдёт своё выражение и в социальной практике.
Следующий вопрос, требующий концептуального осмысления, связан с бытием «теории заговора» в отечественном социокультурном пространстве, степенью близости и различия русской конспирологии и её западной исходной модели. Одним из ключевых моментов здесь становится определение времени возникновения «теории заговора» в России. Выяснилось, что концепции западных исследователей «теории заговора», привязывающие её к определенной социально-политической среде, не всегда срабатывают при обращении к практике. Тезис о неизбежной сопряжённости развития «теории заговора» с «деспотическими» или тоталитарными режимами опровергается приведёнными нами примерами. Напомним о таком ярком свидетельстве, как негативно-индифферентная реакция Николая I на попытку А. Б. Голицына и М. Л. Магницкого сделать конспирологию фактором внешней и внутренней политики, предпринятую в весьма выгодной для этого ситуации. Положение не меняется и в дальнейшем, вплоть до крушения Российской империи. Русская монархия и высший слой чиновников, как мы показали, игнорируют «теорию заговора», видя в ней в лучшем случае безобидную эксцентрику, некоторый вариант политического прожектёрства. В широких же общественных слоях отношение к конспирологии определялось эмоциями и политической пристрастностью. Не случайно политические клише: «ретрограды», «мракобесы», на которые так чутко реагировала «передовая часть общества», стали, по существу, приговором для русской конспирологии. Ещё раз отметим важный момент — русские конспирологи не являлись охранителями, сервильность была чужда им. Лишь события 1917 года и последующих лет «реабилитировали» «теорию заговора», подтвердив в глазах общества эмпирическую правоту её положений. Но парадокс заключался в том, что подъём конспирологии по объективным причинам был возможен только за пределами России, в которой «теория заговора» лишилась даже того скромного места, которое было отведено ей до революции.