Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Винтовку-то оставь, на что она тебе — лишний груз только… — проговорил Яшин, следя за Камгуловым и как-то сопереживая вместе с ним его сборы.

— Ну-ну, как это так — без винтовки? — возразил сержант. — Что это за боец без винтовки? Там бой, а он без винтовки пойдет!

— Скорей, скорей, Камгулов! — не командным, а больше просящим тоном проговорил Платонов, боясь, что вот-вот опять позвонит Федянский, а он не сможет даже доложить, что боец уже вышел искать повреждение.

Отяжеленный снаряжением, с винтовкой, приклад которой из-за малого роста приходился ему ниже коленного сгиба, Камгулов, неуклюже ставя короткие сильные ноги в обмотках и несоразмерно огромных для его фигуры ботинках, полез по кустам вверх по склону. Листва была густа и сразу же скрыла, поглотила его, и только когда он достиг гребня, в зелени еще раз мелькнула его пилотка, прямо насаженная на голову, и ствол винтовки возле нее, вымазанный грязью — чтоб не блестел на солнце.

Ожидание не обмануло Платонова. Только что за Камгуловым сомкнулась листва, как

с КП Федянского справились — наладилась ли связь.

— Пока нет, устраняем повреждение.

— Долго возитесь, быстрей надо! Третьему связь нужна!

— Будет связь, сейчас будет, — ответил Платонов, мысленно обругав дивизионных связистов. Хорошо им там из блиндажа требовать, до них и близко пули не долетают. Сюда бы их, да вместо Камгулова по-пластунски вдоль провода, с телефонным аппаратом и катушкой, в которых больше пуда! Сразу бы всю важность потеряли!..

В наушниках щелкнуло, это к линии в замолкший батальон подключился Камгулов.

— Алло, лейтенант? Камгулов разговаривает. Слышно меня? — раздался знакомый, чуть неправильный камгуловский выговор.

— Слышно, слышно, — торопливо откликнулся Платонов. — Давай дальше…

Минуты через три, продвинувшись вдоль провода еще метров на сто, Камгулов опять подключился к линии и прозвонил провод.

— Слышно, жми дальше!

Его слышали еще три раза, потом он пропал.

Вначале его ждали без особой тревоги. Могло быть, что Камгулов оказался в зоне сильного обстрела и залег, выжидая, когда перенесут огонь и можно будет опять шевелиться, ползти, действовать. А могло быть, что он обнаружил разрыв и ищет продолжение провода, а это нелегко, на это нужно время, если линию рассекло снарядом или авиабомбой и далеко разбросало концы и если к тому же мешает обстрел…

Но вот вышли последние минуты, которые Платонов мысленно отпустил на все эти причины. Камгулов уже должен был бы подать о себе весть в любом из этих случаев. Ведь он знает, что нельзя столько молчать, его голоса ждут, товарищи теряются в догадках, беспокойство их растет…

Но Камгулов не подключался.

Зато окликнули с дивизионного пункта связи — с той грубоватостью, на какую считают себя вправе пребывающие при высоком начальстве:

— Чего копаетесь? Алло, оглохли? Или вы там уже все жмурики?

Платонов едва удержался, чтобы не выругаться вслух. Внутри у него и так все было на предельном взводе. Зачем его подстегивать — он и сам знает, как нужна сейчас связь!

— Будет связь, будет! Не сидим! — закричал он в микрофон разозленно, без всякой субординации. Будь на проводе в эту минуту сам Федянский, наверное, он и ему ответил бы в таком же тоне.

Было совершенно ясно, что Камгулов или ранен, или убит.

— Яшин! — произнес Платонов, хмурясь и хмуростью этой стараясь прикрыть неловкое чувство в своей душе — оттого, что сейчас и Яшина он должен будет отправить по следу Камгулова и нет никакого ручательства, что с ним не произойдет того же самого. Впервые за все время в армии Платонову было так неловко и тягостно от своего командирства, от обязанности распоряжаться людьми и железного закона воинской дисциплины, заставляющего подчиненных безропотно и послушно принимать командирские приказания.

Яшин, сидевший на земле, возле коллектора, при звуке своей фамилии мгновенно понявший, какое последует распоряжение, и, видимо, уже ожидавший его, встрепенулся и тут же неподвижно, всеми своими членами как-то одеревенел, застыл, вперив в Платонова ждущие, полные напряженности глаза, имевшие, однако, такое выражение, будто Яшину совсем неведомо, он даже в мыслях не предполагает, зачем, для чего назвал командир его фамилию. Бедный Яшин, он наивно, совсем по-детски хитрил — нет, не перед лейтенантом, а перед самим собою, в призрачной, слабой надежде: а вдруг он ошибается и вовсе не для того, что он ждет, а совсем для другого вызывает его командир…

Рядом с Яшиным, низко склонившись над коллектором, сидел сержант и приворачивал отверткой клемму. У него был вид погруженного в свою работу человека, который ничего не видит и не слышит из того, что происходит возле, и настолько от всего отъединен, что происходящее даже как бы не имеет права его касаться. Это тоже была хитрость — жалкая, наивная, человеческая…

Нельзя было отчетливее выразиться тому, как не хотелось ни Яшину, ни сержанту идти на линию, под осколки и пули. Но это их нежелание почему-то не заставило Платонова их осудить и не возмутило его, а, напротив, вызвало в нем какое-то совсем сострадательное чувство, с пониманием того, что должны были они оба сейчас испытывать. Яшину перевалило уже за сорок, где-то в маленьком полугородке-полудеревне у него осталась семья, двое детей, старушка мать, которая, провожая Яшина на фронт, дала ему церковный крестик, и он его взял, не потому, что был верующим, а чтобы матери было спокойней, чтобы она жила с верою, что теперь с ним не случится беды и он придет с войны обратно… Сержант был тоже уже в годах и тоже женат, тоже имел детей. На фронт его привело второй раз, он уже был однажды, под Москвой, защищал столицу и получил там тяжелое ранение осколком мины в грудь… Подумав обо всем этом под напряженным, ожидающим взглядом Яшина, Платонов уже не смог выговорить то, что собирался, а неожиданно для себя сделал так, как, вероятно, не следовало ему делать, но как он уже не мог не сделать после всех этих мыслей, промелькнувших в нем, — он сказал:

— Яшин, катушку мне

и аппарат, живо!

Круглые, ожидающие, неподвижные глаза Яшина сделались недоуменными. Он был приготовлен совсем к другому, и смысл сказанных слов не сразу проник в него, он не сразу сумел взять их в толк.

— Ну что уставился? Я же сказал — живо!

— Но ведь… — начал Яшин. Глаза у него сделались еще круглее, заметнее выделились на лице.

Теперь уже и сержант оторвался от коллектора и с отверткой в руках смотрел на Платонова, как-то похоже на то, как глядел Яшин.

— Вам нельзя покидать пункт, товарищ лейтенант… — сказал он с некоторым смущением и нерешительностью, оттого что напоминает старшему по званию. — По уставу…

— Ничего, иногда надо и не по уставу… Провод в порядке, прозванивал? — принимая катушку, спросил Платонов у Яшина намеренно строгим голосом, чтоб перевести внимание только на технику и пресечь всякое обсуждение своего поступка.

— Так точно, товарищ лейтенант, в полной исправности! Взгляд у Яшина продолжал оставаться недоуменным, даже немного испуганным.

— Следите за всеми линиями. Если еще где порвет — выходите немедленно чинить. Вы, сержант, тогда пойдете, вы все-таки поопытней. А Яшин пусть тут, у коллектора. Яшин, стану вызывать — чтоб отвечали сразу, без промедлений. Понятно?

— Слушаюсь, товарищ лейтенант!

На Платонове была легкая, совсем новая планшетка с картой местности. Этой планшеткой он очень дорожил и гордился — их выдавали не всем, на всех их не хватало, а только старшим командирам. Но что за лейтенант без планшетки? И Платонов все-таки умолил начальника вещевого склада, благо, что тот оказался из той же местности, что и Платонов, а землячество в армии, когда люди на тысячу верст от своих мест, — это почти родство. Кроме карты, в планшетке лежала тетрадь в клеенчатом переплете, в которую Платонов еще с училищной поры переписывал песни и понравившиеся стихи из газет. И еще там были письма, которые он написал в эшелоне, да так они и остались при нем, потому что одни станции проскакивали с ходу, на других поблизости не находилось почтового ящика, а на походе и вовсе опустить их было некуда: шли сплошь лесами, минуя редкие деревеньки. В этих письмах на тетрадочных страничках, без конвертов, сложенных треугольниками, написанных неровными буквами, потому что вагон сильно мотало, Платонов сообщал домой, отцу и матери, свою радость, что наконец исполнилось его нетерпеливое желание и он едет на фронт — с оружием в руках защищать Родину, уничтожать презренных выродков — фашистов, пока ни одного из них не останется на священной советской земле. Было еще одно письмо — девушке, про которую Платонов, думал, что он ее любит (просто смешно и даже стыдно было бы в его возрасте не иметь любимой девушки!), и еще одно — тоже девушке, другой, про которую Платонову, когда он о ней вспоминал, тоже казалось и так же искренне, что он и ее любит такою же сильною, как и первую, любовью. Девушки учились в той же школе, в которой еще недавно учился Платонов, но в разных классах, между собою не об-щаяксь и даже не подозревали о странной, ненормальной раздвоенности влюбленного в них Платонова. В нем же самом эти две его любви каким-то образом соседствовали вполне мирно, не споря и нисколько не мешая одна другой. В письмах к девушкам Платонов тоже, в еще более громких выражениях, делился своей радостью, что едет на фронт бить заклятых фашистов, но заканчивал он по-иному, чем домой, — строчками из симоновского "Жди меня": "Жди меня, и я вернусь, только очень жди…" Когда он писал эти свои письма и представлял при этом девушек то по отдельности, то обеих разом, их лица, глаза, девчоночьи, ученические косы, ему было не только радостно, что он совсем настоящий мужчина и едет на настоящую войну, но еще и грустно, томительно, беспокойно, немножко жаль себя, своей только начавшейся жизни, своей молодости — ведь он понимал, куда ехали, и ему хотелось, чтобы там, позади, его тоже немножко жалели и тоже вот так ждали и так любили, как написал Симонов в своем знаменитом стихотворении…

Теперь бы Платонов уже не написал таких глупо-восторженных писем, хотя прошло всего несколько дней. Теперь бы его покоробили, показались напыщенными, высокопарными, позаимствованными многие фразы. И уж наверняка он не стал бы прибегать к помощи симоновских строчек, которыми непременно, по одному общепринятому стандарту, уснащали свои письма все такие, как он, лейтенанты. Несколько суток, проведенных в эшелоне и в особенности на марше, когда навстречу шли, тянулись, ковыляли раненые с мукою и страданием в глазах и война, с приближением к фронту, все обнаженнее и явственнее показывала свое настоящее обличье, лишенное всякой смягчающей и украшающей романтики, — эти несколько суток, хотя с Платоновым ничего не произошло, не случилось видимого, однако незаметно прибавили ему столько взрослости и возмужания, а главное, настолько освободили его от всего несамостоятельного в его чувствованиях и размышлениях, что теперь он был как бы совсем другим, далеко шагнувшим от себя, прежнего, человеком. Первой его мыслью было порвать эти теперь для него стыдные, сохранявшиеся в щегольской планшетке письма. Но тут же он подумал, что ему, может быть, уже не написать других ни домой, ни девушкам и пусть уж дойдут до них эти как последний от него привет, как последняя о нем память. Он снял планшетку и передал ее сержанту, из какого-то суеверного чувства не став ему ничего наказывать. Если он не вернется, сержант и Яшин сами сообразят, как им поступить с содержимым его планшетки, с этими его неотправленными письмами.

Поделиться с друзьями: