Теперь, — когда я проснулся…
Шрифт:
А Аделаида Герцык останется навсегда в Париже? Читали Вы роман Senancour’a «Obermann»[159]?
Не забывайте же меня.
Лиля.
8/21 II <19>09
Дорогой Макс Александрович, я у моего человека достала «Le roman de la Momie»[160], т<ак> ч<то> не нужно его для меня покупать; п<отому> ч<то> еще у него есть Bergerac[161] и Gobineau (La religion de l’Asie centrale)[162], a Lovingiul[163] по всей
Мое издание Gautier — другое, т<ак> ч<то> мне хочется знать, с какой главы переводит Ел<ена> От<тобальдовна>[164].
Не хотите ли Вы переводить для клас<сической> книги Cazotte «Le diable amoreux»[165], он очень удобен по формату, или «Contes d’Hamilton»[166]?
А ко мне нужно приходить, но не во вторник, завтра или в среду.
В четверг у Марго Вас не увижу?
Можно придти к Вам опять в субботу и принести немного «Momie»?
От Вас светло и спокойно.
Лиля.
Мама говорит, что она Вам кланяется.
17 апреля. <1909>
Макс, дорогой, я обещала Вам написать, что было у Иванова[167]; было очень нехорошо, содержание лекции передавать я Вам не буду, п<отому> ч<то> читал ее не Вяч<еслав> Ив<анович>, а Верховский.
Было, м<ожет> б<ыть>, и верно, но очень скучно; я смогла вынести лишь то, что лучше хорошая рифма, чем плохая; 23 апр<еля> опять будут говорить о рифме, но уже сам Вяч<еслав> Ив<анович>, тогда я напишу Вам подробно. После чая Пяст читал свою поэму, написанную «тоннами» (построение, близкое к октаве)[168], местами — хорошо.
Домой я возвращалась одна, по светлому, пустому городу, и это было лучше всего. Теперь Наташа К. не поедет к Вам, п<отому> ч<то> она уже куда-то уехала.
Я купила себе много Datura ciedien[169].
Ваш Гомер теперь висит над моим столом, и оттого на нем строже и значительнее.
Мне грустно, что нет цветов, вложить в это письмо.
Присылайте мне стихов Ваших и думайте обо мне.
Кажется, никогда не придет май, конец его[170].
Письмо рвется, и не те слова.
Лиля.
P. S. Я послала в Париж 100 fr<ancs>.
<18 января 1910>
Макс, дорогой, я видела Пантеона[171] на вернисаже[172] и пойду к нему лишь завтра. Вчера у Амори[173] не была, а Дикс[174]был у меня, было не слишком хорошо. Я еще не получила письма от Моравской — очень хочу ее видеть, я прочла несколько ее стихов Маковскому[175], он в восторге, хочет ее печатать; так что это уже ее дело.
Аморя, по-моему, ей ничего не даст, ей нужен возврат в католичество, или через него. Диксу ее стихи не понравились.
А у меня чувство — что я умерла, и Моравская пришла ко мне на смену, как раз около 15-го, когда Черубина должна была постричься[176]. Мне холодно и мертво от этого. А от М<орав>ской огромная радость!
Макс, Макс, я, как слепая, я не знаю, что со
мной.А видеться не могу — п<отому ч<то> не могу вынести этого.
Лиля.
Понед<ельник>.
Утром.
Суббота. 6/2 <1>910. СПБ
Я сегодня утром рано отправила тебе мою от<к>рыточку; а в 11 получила от тебя из Джанкоя.
И стало спокойнее. Я рада твоей книге[177], рада тому, что очень скоро у меня она будет.
И так завидую тому, что ты один, там, в Коктебеле.
Рада, что не приедет Брюсов. Я теперь очень занята; Аполлон присылает мне перевод за переводом, неразборчивые и гадкие. Они меня делают тупой. Я ненавижу Paul Adam[178], синдикализм[179], Rene Ghil[180], а больше всего Chantecler[181].
До того нехорошо. Я чиню зубы, и они болят. Когда они болели в Коктебеле, то всходило солнце и зажигало желтые мальвы.
Здесь оттепель.
А внутри, Макс, я не знаю, что внутри! Я все думаю, и слова большие, возмездье, искупленье, отреченье, только все это неверно. Я очень мучаюсь. Не знаю, чем; внутри нет точки.
Я хочу, чтоб мне где<-нибудь> можно было переночевать; у меня душа черная, у меня все болит. Я не пишу стихов, т. е. написала плохие.
Точно умираю, или слепну. Макс, во мне нет радости. Я мучаю и тебя, и себя очень, я не понимаю, чем.
Это очень нехорошо — эгоизм, но мне от него некуда уйти.
Тебе не скучно со мной?
Макс, у меня слова не те, читай за ними, глубже. Пожалуйста.
Ты обещал писать стихи, мне письмо в стихах — не забудь. Я жду. Я всех слов жду. Так голодна я. А что Ал<ександра> Мих<айловна>[182]? Что Феодосия?
Мне нужно твердости.
Макс, любимый мой!
Лиля.
1 марта <1910>
Твои письма дают радость и тоску. Радость, п<отому> ч<то> ты мне дорог, и твой покой тоже, тоску, п<отому> ч<то> все ясней, что нет к тебе возврата[183]. Но это без боли, Макс, и не нужно, чтоб у тебя была; п<отому> ч<то> я не дальше, я, м<ожет> б<ыть>, гораздо ближе подойду к тебе, но только ты не путь мой. А где путь мой <—> не знаю.
Твои «весенние» стихи я плохо чувствую, а сегодняшние мне близки, особенно «цвета роз и меда»[184]. А в первом мне не нравится, что фразы разрезаны, конец на другой строчке, чем начало; потом нехорошо, что лик — жен<ского> рода (хотя, м<ожет> б<ыть>, это по Далю?)[185].
А предпоследнее стихотворение о «семисвечнике» мне очень близко, но выбрось последние 4 строчки; жабры, плевы <—> все это никуда; плохо и то, что семисвечник обращается в канделябр, почему не в люстру или лампу[186]?
Помочь тебе в стихах, что я могу — я молчу. Я написала два-три прескверных стишка, которые даже не шлю.
Аморю и Дикса случайно не видела 2 недели, когда Дикс был занят. Теперь вижу опять. Аморя хочет ранней весной уехать из П<етербур>га и не возвращаться в него зимой. Это очень грустно.