Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Священник спросил девочку:

— Хочешь газированной воды к вину?

Девочка покачала головой. Она пила неразбавленное вино маленькими глотками, смакуя. Священник сложил газету. Снял очки. Глаза у него были ясные. Лицо спокойное. Не опустошенное. Он пил свое вино, как крестьянин-винодел. Красные носочки висели под столом. Старик гладил свою умную таксу. В зале было тихо. Официантка тоже тихонько сидела за столом. Она читала в иллюстрированном журнале историю с продолжениями: «Я была его любовницей». Кетенхейве подумал: «Вечность». Он подумал: «Оцепенение». Он подумал: «Предательство». Он подумал: «Вера». Он подумал: «Мир обманчив». И еще он подумал: «И эта жара, и тишина всего лишь мгновение вечности, и в это мгновение включены все мы, священник и его „Оссерваторе романо“, маленькая девочка и ее красные носочки, старик и его собака, официантка, отдыхающая после дневной работы, и я, депутат. Протей, больной, слабый, хотя все еще беспокойный».

Все сразу стали расплачиваться. Расплатился священник. Расплатился старик. Расплатился Кетенхейве. Винный погребок закрыли. Куда теперь? Куда? Старик и его собака пошли домой. Священник повел домой девочку. Есть ли у священника пристанище? Кетенхейве этого не знал. Может быть, священник зайдет в гости к Кородину. Может быть, он переночует в церкви, проведет ночь в молитвах. А может быть, у него красивый дом, широкая кровать в стиле барокко, с резными лебедями, старинные зеркала, большая библиотека, французы семнадцатого века, может быть, он возьмет перед сном детективчик и немного почитает, может быть, заснет на прохладных простынях и, может быть, увидит во сне красные носочки. У Кетенхейве не было никакого желания идти домой; его депутатское пристанище было отвратительным pied-a-terre [18] , кукольной комнатой ужасов, где он будет охвачен одним чувством: если он здесь умрет, никто по нем горевать не станет. Весь день Он испытывал страх перед этой унылой комнатой.

18

временная

квартира (франц.)

Улицы квартала опустели. Бесцельно горели лампы в витринах магазинов готового платья. Кетенхейве наблюдал жизнь витринных семей. Недавно какая-то радиостанция искала идеальную семью. Вот она, в этой витрине. Владелец магазина готового платья давно ее нашел. Осклабившийся отец, осклабившаяся мать, осклабившийся ребенок восторженно таращились на свои таблички с указанием цен. Они радовались тому, что так дешево одеты. Кетенхейве подумал: «Если декоратору придет фантазия нарядить мужчину в военную форму, как он тогда осклабится, с каким восхищением, осклабив рты, они все будут смотреть на него; они будут любоваться им, пока взрывной волной не высадит стекла в витрине, пока воск не расплавится в огненной буре». Сидящая в соседней витрине дама с великосветской прической, чувственным ртом и симпатичным, вызывающе выпяченным животиком тоже радовалась своим недорогим одеяниям. В витринах жил идеальный народец, идеальные отцы, идеальные домохозяйки, идеальные дети, идеальные любовницы — история с продолжением; Я была манекеном у Кетенхейве. Кетенхейве — историческая личность. Кетенхейве — образец нравственности из иллюстрированного журнала ; все они, осклабив рты, смотрели на Кетенхейве. Они ободряюще ухмылялись. Бери! — ухмылялись они. Они жили идеальной, чистой и недорогой жизнью. Даже вызывающе выпяченный живот великосветской куклы, маленькой потаскушки, был чистым и недорогим, был идеальным, был синтетическим идеалом: в этом чреве таилось будущее. Кетенхейве мог купить себе кукольное семейство. Идеальную жену. Идеального ребенка. Он мог заселить ими Свою депутатскую кукольную квартиру. Любить их. Прятать в шкаф, когда ему надоест их любить. Он мог купить гробы, уложить их туда и свезти на кладбище.

Город многое предлагал одинокому путнику. Он предлагал ему автомобили, предлагал печи, холодильники, велосипеды, кастрюли, мебель, часы, радиоприемники — все эти товары стояли или лежали в витринах, освещенных как будто для одного лишь Кетенхейве; они казались одинокими, призрачными в этот час, точно дьявольское искушение, — призрачные автомобили, призрачные печи, кастрюли и шкафы, как будто принявшие форму ходовых товаров волшебные заклинания или проклятья. Волею могущественного волшебника все эти вещи застыли, точно сделанные из затвердевшего воздуха; волшебнику доставляло удовольствие создавать также и безобразные формы, и теперь он был несказанно рад» что человек домогается этих вещей, работает ради них, совершает ради них убийства, Крадет, обманывает, человек даже кончает с собой, если не может оплатить вексель, расписку, которую он дал дьяволу и с помощью которой навязал себе на шею все эти волшебные вещи. А этот магазин с красным освещением наверняка уж порождение черной магии. В витрине стоял муляж человека в разрезе. Кетенхейве видел его сердце, легкие, почки и желудок, видел их в натуральную величину. Человеческие органы были соединены стеклянными трубками, прозрачными лабораторными змейками, а по трубкам пульсировал розовый лимонад, точно оживленный волшебным напитком Зиглинды. У препарированного человека вместо головы был череп с начищенными зубами, а его правая рука, с которой была снята кожа и на которой виднелись обнаженные сплетения мышц и нервные волокна, была поднята в фашистском приветствии, и Кетенхейве показалось, что призрак крикнул ему: «Хайль Гитлер!» Существо это не имело никаких половых признаков и, будто символ полового бессилия, стояло среди предметов санитарии и гигиены, как они себя называли; Кетенхейве разглядел спринцовки, презервативы, противозачаточные таблетки, всякие отвратительные пасты и обсахаренные пилюли, там же стоял пластмассовый аист, и световая реклама возвещала: ЗДЕСЬ ВЫ НАЙДЕТЕ ВСЕ САМОЕ ЛУЧШЕЕ ДЛЯ НАШИХ МАЛЫШЕЙ.

Кетенхейве подумал: пора выйти из игры, не принимать в этом участия, не подписывать договоров, не быть покупателем, не быть верноподданным. Броди по ночным, тихим улицам столицы, которой в этот час снова захотелось стать провинциальным городком, Кетенхейве предавался извечной мечте об избавлении от земных желаний. Эта мечта окрылила его, как окрыляла каждого. Шаги его гулко отдавались в тишине. Кетенхейве — аскет. Кетенхейве — приверженец дзэна [19] . Кетенхейве — буддист. Кетенхейве — освободивший себя от всех желаний. Но духовное возбуждение, охватившее его, активизировало в нем все жизненные соки, его окрыленный шаг пробудил аппетит, великий освободитель духа и отрицатель бренной плоти почувствовал голод, почувствовал жажду, с его освобождением ничего не вышло, ибо, если бы оно удалось, оно должно было уже начаться, сразу, немедленно, с места в карьер. Шаги его отдавались в тишине. Гулко отдавались в тишине улицы.

19

Одна из буддийских сект.

Кетенхейве зашел во второй винный погребок в городе. В этом погребке было не так тихо, не так аристократично, как в первом, тут не появлялись священники, не радовали глаз маленькие девочки в красных носочках, но погребок был еще открыт и там подавали вино. За двумя столиками оживленно спорили завсегдатаи. Толстые мужчины, толстые женщины, у них были тут свои дела, они были люди с достатком, они освещали витрины, они заключили союз с дьяволом. Кетенхейве заказал себе вина и сыра. Он был доволен, что заказал только сыр. Буддист не хотел, чтобы ради него забивали скот. Сыр с легким запашком успокоил совесть. Кетенхейве ел его с удовольствием. На стене висел завет умирающего виноторговца своим сыновьям: «Вино можно приготовить и из винограда». Вино, которое пил Кетенхейве, было хорошим. А потом в погребок вошли девушки из Армии спасения.

Только одна из них была в красно-голубой форме и в огромной, похожей на баржу, шляпе воинства господня, а о другой нельзя было сказать, принадлежит ли она вообще к Армии спасения или только послушница, еще не получившая форму, случайно ли сопровождает подругу, присоединилась ли к ней по доброй воле или по принуждению, в силу неблагоприятных обстоятельств, из упрямства или из простого любопытства. На вид ей было лет шестнадцать. Одета она была в помятое платье из дешевой синтетической ткани, молодая грудь вздымала грубую материю, и Кетенхейве бросилось в глаза ее чем-то удивленное лицо, какое-то застывшее на нем изумление, смешанное с разочарованностью, раскаянием и гневом. Девушку трудно было назвать красивой, да и ростом она не вышла, но ее свежесть и несколько своенравная манера держаться делали ее привлекательной. Она напоминала молодую лошадку, которую поставили в упряжку, а она от испуга взвилась на дыбы, Держа в руке пачку газет «Боевой клич», она нехотя шла за девушкой в форме. Той было лет двадцать пять, на ее бледном нервном лице ясно проступали следы пережитых несчастий, а спокойный, с очень тонкими губами рот был строго поджат. Ее волосы под шляпкой были, насколько Кетенхейве мог разглядеть, коротко подстрижены, и девушка, сними она свой уродливый головной убор, была бы похожа на мальчика. Кетенхейве заинтересовался этой парой. Кетенхейве — любопытный и чувствительный. Девушка, одетая в форму, подошла к столу завсегдатаев и протянула кружку для сбора пожертвований, и толстые лавочники стали с недовольным видом бросать в ржавую щель кружки пятипфенниговые монеты. Их толстые бабы глупо и надменно смотрели куда-то вдаль, смотрели так, будто девушек из Армии спасения и кружки для сбора пожертвований не было и в помине. Девушка забрала кружку, и на ее лице были написаны безразличие и презрение. Завсегдатаи даже не посмотрели в ее сторону. Они и в мыслях не допускали, что их можно презирать, и девушке из Армии спасения даже не нужно было стараться скрыть свое презрение. Гитара, украшенная лентами, с благочестивыми изречениями, звякнула, ударившись о столик Кетенхейве, и девушка, все с тем же презрительным выражением лица, протянула ему кружку — надменный, мрачный ангел спасения. Кетенхейве хотелось заговорить с ней, но робость мешала ему, и он заговорил с ней мысленно. Он попросил: «Спойте же! Спойте хорал!» А девушка, как подумал Кетенхейве, ответила ему: «Здесь не место». Кетенхейве мысленно возразил ей: «Любое место годится для того, чтобы славить господа». Потом он подумал: «Ты, маленькая лесбиянка, ты тревожишь мою память и очень боишься, как бы у тебя не отняли то, что ты сама украла». Он сунул в кружку пять марок, и ему стало стыдно за то, что он ткнул в щель пять марок. Это было слишком много и слишком мало. Шестнадцатилетняя девушка в дешевом платьице, наблюдавшая за Кетенхейве, поглядела на него с удивлением. Потом она выпятила слегка обветренную нижнюю губу своего пухлого чувственного рта, и на ее лице неосознанно отразились откровенная ярость и злоба. Кетенхейве рассмеялся, а застигнутая врасплох девушка покраснела. Кетенхейве охотно предложил бы девушкам присесть к его столу. Он знал, что на завсегдатаев это произведет ошеломляющее впечатление, но ему было безразлично, он даже обрадовался бы этому. Однако Кетенхейве робел перед девушками, и, пока он отважился пригласить их, девушка в форме решительно позвала к двери младшую, которая не спускала с Кетенхейве глаз. Та задрожала, точно лошадка, услышавшая ненавистный окрик кучера и почувствовавшая удила, отвела взгляд от Кетенхейве и крикнула:

— Я иду, Горда!

Девушки ушли. Дверь звякнула. Дверь затворилась. И со звуком захлопнувшейся двери перед Кетенхейве вдруг возник Лондон. Он увидел перед собой большой план Большого Лондона со всеми его вклинившимися в поля пригородами, который висел на стене одной из станций метро, и район доков на этом плане Лондона был слегка засижен мухами. Там, в районе доков, на одной из станций метро стоял он, Кетенхейве. Поезд, который его выбросил, уже отошел, с леденящим свистом исчез в туннеле. Кетенхейве мерз на платформе. Это было в воскресенье под вечер. В ноябрьское воскресенье под вечер. Кетенхейве был тогда

без денег, всем чужой и одинокий. На улице шел дождь. Мелкий колючий дождь сыпал из низких облаков, из зловонных туманов, которые тяжелыми мохнатыми шапками лежали на крышах грязных, изъеденных проказой домов и просмоленных сараев, впитывая едкий ленивый дым из старых проржавевших каминов. Дым был пропитан запахом болот, чадом тлеющего торфа на сыром болоте. Знакомый запах, запах макбетовских ведьм, и в ветре слышен их вой: «Зло станет правдой, правда — злом». Ведьмы прибыли в город на колесницах из тумана, они сидели на крышах и на водосточных желобах, у них было свидание с морским ветром, они осматривали Лондон, мочились на старые кварталы, а потом сладострастно завывали под ударами бури, которая бросала их на облачную постель и заставляла трепетать в яростных и похотливых объятиях. Все вокруг свистело и стонало. Повсюду трещали балки складов, кряхтели покосившиеся от ветра крыши. Кетенхейве стоял на улице. Он слышал бормотание ведьм. Кабачки были закрыты. Кругом праздно шатались мужчины. Они слышали голоса ведьм. Теплые кабачки были закрыты. Женщины, дрожа от холода, стояли в подворотнях. Они прислушивались к завываниям ведьм. В закрытых на замок кабачках был заперт джин. Похотливые ведьмы смеялись, выли, мочились, совокуплялись. Они заполняли все небо. И вдруг из тумана и сырости, из торфяного чада, бури и шабаша ведьм возникла музыка, явилась Армия спасения со знаменами, с газетой «Боевой клич», с трубами и литаврами, в фуражках и огромных, как баржи, шляпах, с речами и хоровым пением и пыталась заклинать бесов и оспорить мнение о ничтожности человека. Шествие Армии спасения, изогнувшееся улиткой, замкнулось в кольцо, и вот все остановились и под грохот литавр и вой труб завопили: «Славьте господа», а ведьмы продолжали смеяться, держась за брюхо облаков, мочились и опрокидывались на спины под порывами ветра. Желтые, серые, черные, беременные болотом, разбухшие, извивавшиеся от сладострастной боли, бедра и животы ведьм совсем заслонили потрясенное бурей и затянутое тучами небо над чахлым сквером между доками. Маленькие уютные кабачки, мрачноватые укромные пивнушки были закрыты. Ну а если бы они и были открыты, у кого нашелся бы шиллинг на кружку тягучего мутного пива? Поэтому и стояли мужчины и женщины, поэтому и стояли бедняки в воскресный вечер, поэтому и стоял Кетенхейве — бедный эмигрант перед солдатами Армии спасения, они слушали музыку, молча слушали песнопения, но не различали слов; они слышали только вой ведьм, дрожа от пронизывающего холода и ежась под проливным дождем. Потом они ушли, понурив плечи, продрогшие, скрестив руки или сунув их в карманы, ушли мужчины и женщины, печальное шествие, Кетенхейве — эмигрант, штурмовики маршируют, вслед за знаменем Армии спасения, за литаврами Армии спасения, а ведьмы неистовствовали и смеялись, и ветер подхлестывал их, крепко подхлестывал, еще разочек, да посильней, ах ты, милый ветер с моря, с ледяного северного полюса, согрейся, разгорячись, мы болотные ведьмы, мы приехали на бал в добрый старый Лондон.

Кетенхейве вместе со всеми подошел к сараю, и там им пришлось подождать, потому что даже Армия спасения хотела напомнить им о том, что они бедняки и обязаны ждать. А почему, собственно говоря, им не подождать? Ведь их-то ничто не ждет. В сарае было тепло. Горели газовые камины. Они гудели, их пламя вспыхивало желтыми, красными и голубыми цветами, похожими на блуждающие огоньки, в помещении стоял сладковатый запах, сладковатый, словно после одуряющего наркоза. Они уселись на деревянные скамьи без спинок, ведь для бедняков и скамьи без спинок хороши. Бедняки не имеют права уставать. Только богачи имеют право опираться на спинки. А здесь были одни бедняки. Упершись руками о колени, они ссутулились, потому что чертовски устали от стояния и ожидания, от бесцельных скитаний. Оркестр грянул гимн «Воспряньте, братья во Христе!», и какой-то человек, которого они называли полковником и который выглядел как полковник из «Скетча», Colonel Кетенхейве играет в крокет в замке Банко, произнес проповедь. У полковника была жена (она выглядела далеко не так благородно, как он, чей портрет был напечатан в «Скетче», она скорее походила на прачку, которая стирала ему кальсоны), и госпожа полковничиха, после того как закончил проповедь господин полковник (о чем он говорил? Кетенхейве этого не понял, да и никто не понял), призвала собравшихся покаяться в своих пороках. В людях всегда живет тяга к самообличению, склонность к мазохизму, поэтому некоторые из них действительно вышли вперед и с важным видом стали обвинять себя в дурных помыслах, которых у них никогда не было, с опаской скрывая, что их устами говорят змеи, ядовитые гады, и вправду гнездящиеся в их груди. В дурных поступках они не исповедовались. Пожалуй, это было разумно — не упоминать о них здесь. В зале могли сидеть агенты уголовной полиции. И что такое вообще дурные поступки, в которых надо каяться перед людьми, а вероятно, и перед богом? Мучить собаку — дурной поступок. Бить ребенка — дурной поступок. А вот желание ограбить банк — дурной это помысел? Дурно готовить покушение на могущественного, злого и всеми уважаемого человека? Кто знает? Нужно обладать очень чуткой совестью, чтобы решить этот вопрос. Была ли такая совесть, у полковника Армии спасения? Глядя на него, нельзя было этого сказать. Его аристократическая короткая бородка придавала ему воинственный вид, в ней было больше от армии, чем от спасения. А если бы у полковника и была такая чуткая совесть, какая от нее была бы ему польза, ибо по-настоящему развитое, обостренное и тонкое чувство добра и зла вообще лишает человека возможности ответить на вопрос, морально или аморально ограбление банка. После исповеди принесли наконец долгожданный чай. Его разливали в алюминиевые кружки из большого дымящегося котла. Чай был черный и очень сладкий. Алюминиевая кружка обжигала губы, но люди испытывали блаженство, когда напиток стекал по языку и, обжигая, струился по пищеводу. Гудели газовые горелки. Легкие смертоносные отходы газа смешивались со сладким запахом чая, со сказочными ароматами Индии, с едкими испарениями немытых тел и вонью прокисшей дымящейся одежды, я все это сливалось в одно густое марево, которое краснело перед глазами Кетенхейве и вызывало у него головокружение. Всем хотелось поскорее выйти на улицу, хотелось снова — попасть в бурю, снова попасть к ведьмам, но манящие кабачки были все еще закрыты.

Здесь, в Бонне, тоже пора было закрывать. Завсегдатаи вышли из-за столов. Дельцы с фальшивой улыбкой протягивали друг другу жирные руки, пожимали толстые пальцы с золотыми перстнями, они знали, кому какая цена, какой у кого счет в банке. Теперь они отправились по домам и погасили свет в своих витринах-ловушках. Разделись. Опорожнились. Вползли в постели, толстый коммерсант и его толстая жена; их сын будет учиться в университете, дочь удачно выйдет замуж; жена зевает, муж отрыгивает. Спокойной ночи! Спокойной ночи! Кто мерзнет в поле?

Кетенхейве видел, как гасли в окнах огни. Куда ему пойти? Он бесцельно брел по улицам. Возле универмага он снова встретил девушек из Армии спасения и на этот раз поздоровался с ними, как со старыми знакомыми. Герда кусала свои тонкие бескровные губы. Ее обуяла ярость. Как ненавидела она мужчин, которые в ее представлении были благодаря незаслуженному подарку природы обезумевшими глупцами. Герда с удовольствием убежала бы прочь, но сомневалась, последует ли за ней шестнадцатилетняя Лена, и ей пришлось остановиться и терпеть возле себя хищника-мужчину. Кетенхейве расхаживал с Леной взад и вперед перед витринами универмага, взад и вперед перед погашенными огнями в кукольных комнатах, и слушал историю беженки, а Герда, крепко сжав губы, с горящими глазами наблюдала за ними. Лена рассказывала свою историю на чуть заметном диалекте, мягко проглатывая слоги. Она приехала из Тюрингии, где училась на механика. Она утверждала, что у нее есть свидетельство о том, что она механик и уже работала инструментальщицей. Ее семья бежала вместе с ней в Западный Берлин, а потом они перебрались в Федеративную Германию и долго скитались по лагерям. Юный механик Лена хотела закончить свое учение и, став инструментальщицей, зарабатывать много денег, а потом учиться дальше на инженера, как ей обещали это на Востоке, но здесь, на Западе, ее подняли на смех, сказав, что токарный станок не для девушек, а учение — не для бедняков. Какая-то биржа труда послала Лену на, кухню, запихнула в кухню какого-то ресторана, где Лене, беженке из Тюрингии, пришлось мыть посуду, счищать с тарелок жирные объедки, жирные соусы, жирную кожицу сосисок, жирные недоеденные куски жаркого, ее мутило от такого количества жира, ее рвало прямо в бледный студенистый жир. Она убежала из этой заплывшей жиром кухни. Убежала на улицу. Она стояла на обочине дороги и махала рукой проезжающим автомобилям, она хотела попасть в рай, который представлялся ей в виде сияющего огнями завода с хорошо смазанными станками и хорошо оплачиваемым восьмичасовым рабочим днем. Проезжавшие коммивояжеры прихватывали Лену с собой. Жирные руки тискали ее грудь. Жирные руки лезли ей под юбку, дергали резинку трусов. Лена сопротивлялась. Коммивояжеры ругались. Лена пыталась договориться с водителями грузовиков. Водители смеялись над маленьким механиком. Лезли ей под юбку. Если она поднимала крик, они сбавляли газ, и на первой скорости выбрасывали Лену из машины. Она добралась до Рура. Увидела фабричные трубы. Домны пылали. Грохотали прокатные станы. Работали кузницы. Но у заводских ворот сидели жирные привратники, и жирные привратники смеялись, когда Лена спрашивала, не найдется ли у них место для опытной инструментальщицы. Жирные привратники даже не лезли ей под юбку. Они были слишком жирны, чтобы лезть под юбку будущему механику. Так Лена попала в столицу. Что делать там бездомной, что предпринять голодной? Она пошла на вокзал, как будто поезда могли привезти ей счастье. Многие заговаривали с Леной. Герда тоже заговорила с ней, и Лена пошла за Гердой, девушкой из Армии спасения, и она осматривала город, держа в руке газету «Боевой клич», и удивлялась всему, что видела. Кетенхейве подумал: «Герда тоже будет щупать твою грудь». Он подумал: «И я тоже». Он подумал: «Такая уж у тебя доля». Он подумал: «Все мы такие, такая уж наша доля». Но он сказал Лене, что попытается подыскать ей место, чтобы она смогла закончить учение. Герда сердито раскрыла рот. Сказала, что многие уже давали Лене такие обещания, цена им известна. Кетенхейве подумал: «Ты права, я хочу еще раз увидеться с Леной, хочу потискать ее, она влечет к себе, а меня особенно, в том-то и дело». Кетенхейве — плохой человек. И все же он решил поговорить о Лене с Кородином, который имел связи с заводами, а может быть, и с Кнурреваном или с кем-нибудь из своих коллег по фракции, сведущих в вопросах трудоустройства. Он хотел ей помочь. Механику надо стоять у станка. Кетенхейве — добрый человек. Он попросил Лену заглянуть завтра вечером в винный погребок. Герда взяла Лену за руку. Девушки исчезли в ночи. Кетенхейве остался в ночи.

Поделиться с друзьями: