Терра
Шрифт:
– Да платили хорошо.
А смерть – это семя пустоты, и если оно всходит, то дерево даст еще очень-очень много семян, и так пока на всей планете не станет этот темный лес. Но жить тут ничего уже не будет к тому времени.
– Да он же сам все исправлял, – сказал отец. – Миру от этого хуже не стало.
Ну тут хоть сразу на могилки ползи – так безысходно, такое никого не обрадует.
– А как же «даже один-единственный человек»?
– Да никого не ебет один-единственный человек. Это ты у себя один-единственный, а для государства ты только один из многих. Точно не единственный. Для мира и государства
Отец долго пытался закурить, но своенравный ветер тушил огонек зажигалки, опять и опять, а отец ругался и чиркал колесиком – я это очень хорошо запомнил. Его в старом синем шарфе и дорогом, но облезлом пальто, чиркающего зажигалкой у каменного загона Москвы-реки. Он у меня в памяти там остался, хотя прошло с тех пор очень много времени, когда мы были вместе.
Я с того времени думал: у каждого есть, может, момент, когда он сильнее всего проявляется. В такие моменты человека надо фотографировать, а потом эту фотку на могилку привешивать. Чтобы можно было все узнать, только взглянув. Такой характер у него был в тот момент, как на рисунке у хорошего художника, а закурил – и прошло все, пошли мы дальше, и он уже обычный.
– Я сюда еще хочу.
– Может, приедем. Люблю Москву. Мы с мамкой твоей тут свадьбу гуляли, расписались да самолетом сюда. Потом еще приезжали – тебя тут сделали.
Он засмеялся.
– Так что, считай, был тут уже, две клетки всего, а был.
– Теперь эти две клетки читают Аммиана Марцеллина и пьяные спят.
Погладил меня папашка по голове, да пошли мы дальше. Ехали по заснеженным дорогам хорошие машины, пару раз я поскользнулся и испугался, что прямо на дорогу полечу – а нет, повезло вот.
В аэропорту почти плакал, так не хотелось уезжать оттуда, где все свое, только лоску навели, в совсем чужую страну. И чего я тосковал, если вдуматься? Интересно же это – в Америку попасть.
В толпе снова видел мамку свою, она утирала воду со лба, скидывала капли вниз. А есть предсмертный пот, когда тонешь, или так холодно, что и не пробивает?
Отец ее не видел. К нему она приходила в другое время, в свое время.
– Иногда ночью, – сказал он, когда я спросил. – Как женщина.
Вдруг захохотал.
– А то я б тебе мамку уже новую нашел.
Мы прошли мимо мамки, отец смотрел вперед, в сторону бара, с тягомотной такой тоской – до регистрации нельзя, а то не пустят.
– Мама, я уезжаю.
– Я знаю, Боречка, что уезжаешь. Не грусти и не скучай, я с тобой поеду.
И сердце сразу отпустило что-то, так сжимавшее его все это время. Мы с папашкой отправлялись так далеко, но и она позади не осталась.
Я подумал, будем ли мы лететь над океаном днем и сколько будет длиться океан. Все мне было любопытно, и думал я, что взгляд не отведу от иллюминатора, а уснул через двадцать минут после того, как самолет поднялся в небо.
Два дня без сна, и я вырубился так, что пропустил и завтрак, и обед, и то, что кресла были неудобные.
Мне долго ничего не снилось, потом перевернулся на другой бок, отца не без удовольствия отпинав (ноги я на него положил), и стали мне сниться абрикосовые косточки.
Были мы не то на даче у кого-то, не то еще где за городом, яркое было солнце и целая гора ебучих этих косточек. Отец их бил молотком, а из них кровь шла.
Проснулся
я, и мы уже летели над Америкой. Я приложил руку к иллюминатору, он был горячим.– Ебнешься в обморок от жары – полетишь на неделе в Хохляндию, – предупредил отец.
– А я не хворый, это уж скорее ты ебнешься.
– И не матерись.
Ай, а рассказать чего хотел, про Москву еще. Было там такое множество наших, что я растерялся даже. Мешались запахи: медвежьи, волчьи, собачьи, кошачьи, крысиные, разные птичьи – да легче сказать, каких не было, и я знал, что, проходя мимо, все эти существа обращают внимание и на меня, отмечают как бы, что я есть.
Я был маленький крысенок, детеныш еще, но уже что-то значил. Тут объяснить бы: фанаты одной музыкальной группы, например, по тайным для других значкам всегда друг друга узнают. Вот такое было ощущение: большого общего дела.
И в Америке оно потом только усилилось, потому что были это уже не мои люди, а вот зверики были мои. У нас ни единого словечка общего не было, а происхождение – одно, секрет был один на всех.
Ну, собственно, расскажу про Америку. Как мы там очутились, что увидели, чему удивились.
– Город ангелов, – сказал отец, едва мы сошли с самолета и оказались в блестящем и ярком аэропорту. – Одни бомжары, торчки да проститутки. Ну, если учесть, что программа партии – приютить мытарей да блудниц, все верно.
Он улыбнулся этой своей кабарешной улыбкой и взял себе кофе на вынос, крепкого-крепкого, потому что в самолете опять налакался до бесчувственности.
– Ты летать, что ль, боишься?
Отец незаметно, но очень больно наступил мне на ногу.
– Помолчи.
Первым делом мне Лос-Анджелес не понравился – из-за ослепительного солнца, бившего прямо в глаза, из-за весеннего тепла зимой, от которого я тут же задохнулся. Потом мы, правда, прошли огромный серый скелет динозавра, ну хоть интересно стало. Указатели, реклама – все почти как в Москве, но как-то плотнее. Мы двигались вслед за потоком людей, и я рассматривал новый мир сквозь большие окна.
– Формы он такой ебанутой, – говорил отец. – Выйдем – увидишь.
– А жить-то мы где будем? А ты тут часто бывал?
– Я потихоньку гнездо готовил. У тебя будет комната.
– Натурально?! Своя комната?! Ты прям сейчас серьезно?
– Серьезнее некуда, – ответил отец с какой-то несвойственной ему напыщенностью. – Район у нас так себе, но квартирка ничего.
– Да хрен с ним с районом, блин, своя комната, прям реально! Хоть подрочить можно будет!
Нет, ну серьезно, конечно, меня это волновало, отец ведь теперь чаще будет дома, а я привык к приватности, что ли. Ну и стыдно тут же стало, не без этого. Папашка меня вежливо проигнорировал.
Я рассматривал вывески всех цветов и форм, меня затягивало в какую-то световую, блестящую воронку, я думал уж от этого в обморок упаду, всего было слишком.
– Знаешь, что странно? – спросил отец.
– Что ты еще не выпил?
Он только усмехнулся. Никогда нельзя было узнать заранее, разозлится он на что-то или нет. Я чего с ним вообще говорил? Во-первых, любитель я поболтать, во-вторых, скучно. Ну не было стабильности в нем. То спускал мне что угодно, то наказывал ни за что.