Терра
Шрифт:
Наклонился я к чернокожему мужичку, у него по губе такой шрам шел – длинный, большой, вспухший, а в остальном выглядел он поприличнее меня, пах свежо, мылом и травой. Футболка на нем была застиранная, когда-то разноцветная, а теперь – с проседью, и торговал он феньками. Такими, ну, вроде тех, которые школьницы делают. Узоры какие-то психодельные, слова там, типа «мечтай» или «ноябрь», короче, чушь вроде, для торчков и девчонок, а захотелось.
– Привет, мужик. Слушай, у меня четвертак есть. Хватит за феньку?
Я не знал, много это было или мало, но готов был
– Хватит, – сказал он. – Выбирай любую.
Глянул вдруг на меня другим взглядом, скользнул по виску моему да сказал:
– А хотя нет, не выбирай.
Дал мне черно-красную, с узором каким-то заумным, и как они только плетут их так.
– Эту держи.
Я на нее смотрел, смотрел, из узоров вроде и образы вылезали, а не совсем – острые такие, негармоничные были линии. Что-то австралийское во всем этом проглядывало на мой неискушенный в плане Австралии взгляд.
– Это полинезийский оберег, – сказал он. – Для счастья, для удачи, для всего. Но главным образом, чтобы плохие вещи не случались.
– Спасибо тебе, мужик, – сказал я.
Подумал: расплачусь сейчас, так мне приятно стало. Протянул ему четвертак, а он мне еще и сдачу дал. Сунул я монету в карман, нацепил феньку, и она показалась мне теплой.
– А что у вас тут еще на удачу есть? – спросил Мэрвин. – Ну-ка, ну-ка.
Закупился он хорошо, весь браслетами обвешался.
– Слушай, они у тебя не перебивают друг друга? Ну, энергиями. Ангелы там со счастливыми девятками, подковки и обереги австралийские?
– Не-а. У них ку-му-ля-тив-ный эффект.
Отошли мы уже довольно далеко, когда до меня дошло, что монету мне вернули тяжелее, чем я дал. Достал ее из кармана, обнаружил пятьдесят центов вместо двадцати пяти. Монетка была не новая, не блестящая, затертая.
Мелочь, а приятно. Не без добрых людей мир. Так я того мужика и не поблагодарил никогда.
Дошли до горок, больших, изогнутых, как на брошюрке из «Трансвааль-парка», которую папашка как-то из Москвы привез и пообещал, что сводит меня туда, а потом там такая трагедия произошла, и так мы с ним переживали у телика, так было страшно.
Нет уж, к горкам я б не подошел. Хотя – что горки? Не было ж крыши, одно открытое небо. А вот колесо обозрения меня еще издалека зачаровало подсветкой своей сиреневой, каждая спица сияла. А уж как этот неоновый свет влажно на песок падал, как сглаживал все, какая аметистовая была вода. Я остановился и некоторое время смотрел на пирс, держался он на деревянных сваях и был, по сравнению со сверкающими конструкциями, таким древним и таким неказистым. Заканчивался ничем – ни теплоходика тебе, ни лодочки, уходил в пустоту.
– Пошли покатаемся, – сказал я.
Моих пятидесяти центов как раз хватило на два билета, и мы сели на колесо обозрения. Я смотрел на Мэрвина, от подсветки он был весь фиолетовый, так улыбался, и нас качало. Я видел всю Санта-Монику, но, главное, я не видел конца океану. Огромная передо мной простерлась гладь, невероятная, черная. Я видел,
как зарождаются волны, которые набегают потом на берег, уже совсем маленькие – весь их жизненный цикл.Я все заценил.
– Охуенно, а? – сказал Мэрвин, потом поправился: – Охуительно.
– Да неважно, и так и так правильно, на самом деле.
Он откинулся назад, сцепил руки за головой.
– Вот это я называю жизнью. Делаешь что хочешь, никто тебе не указ.
Бессонное беспокойство из него испарилось, осталась легкая взвинченность, не раздраженная, а скорее даже наоборот.
– Гармония в природе, – сказал я. – Всему свое место, всему свое время. Кажется, пора будет в могилку лечь, так я сам лягу. Все так правильно.
– Опять ты про свои могилки. О жизни надо думать.
– Как урвать побольше?
– Ну хотя бы об этом.
И я был с ним согласен. Мы остались на второй круг, долго разводили руками перед разъяренным прыщавым студентом, грозившимся отвести нас к копам.
– Извините.
– Мы же случайно! – сказал я. – Больше не будем! Ну, может, не случайно, но такая нам радость была!
Выгнал он нас к херам, и пошли мы дальше. Я б так вечно шел. Мэрвин то и дело находил ракушки, слушал их, надеясь застать внутри море.
– Слушай, а почему так? Ну откуда в них шум этот?
– Да кто его знает, физика небось.
Я почему-то совсем не переживал, что друзьям Мэрвина не понравлюсь. Знал, мы поладим.
Значит так, пляж был очень длинный, почти бесконечный, и чем дальше, тем меньше становилось пьяных студентов, и музыка уже не заглушала волны. Прилив был ласковый, все выносил и выносил на берег камушки – куриных богов. Мэрвин их тоже собирал, полные карманы набрал.
А они, кого мы искали, обнаружились у костра. Что-то у них такое было вроде самодельного мангала, огонь был неприрученный, взметался высоко. Из старого кассетного проигрывателя с хрипами доносилась эмоциональненькая рок-музычка.
От девчонки – я на нее глянул сразу, и она мой взгляд встретила спокойно – не по-девчачьи пахло беременностью. Красивая она была, неухоженная, конечно, а природу не спрячешь – скулы высокие, большие, светлые глаза. Такая крашеная блондинка с отросшими корнями, вся вроде хрупкая, но хваткая, видно, что и укусить может. У нее были удивительные губы – лук купидона, или как это там называется, такой аккуратный, с глубокой ямкой, губы кинозвезды, губы царевны. На ней были драные джинсы и мужская толстовка, сбитые костяшки пальцев придавали ей сходства с мальчиком, а ведь какие ручки изящные.
– Марина, – сказала она по-русски. – Мэрвин сказал, что ты русский. Я из Питера. Была.
– Боря. Я из Снежногорска.
Она продолжала смотреть на меня, и я пояснил:
– Это Красноярский край. Рядом с Норильском. Сибирь.
Она была мне ровесница, но взгляд был старше, жестче, я у себя такого в зеркале пока не видел. Держалась она настороженно.
– О, прикольно, типа сибирский мужик. Сколько медведей заборол?
У мальчишки, который это сказал, был сильный, яркий украинский акцент.