Террорист
Шрифт:
— Знающий сокрытое и явное! Великий! Высочайший! Бог — Создатель всего! Он — Единственный! Всепобеждающий! Он посылает дождь с небес, затем пускает водопады в той мере, в какой надо, и поток несет с собой вскипающую пену. И на металлах, которые плавят в огне, изготовляя украшения или орудия, возникает такая же накипь. Эта пена — она быстро исчезает, а то, что полезно человеку, остается на Земле. Тем, кто оканчивает сегодня школу, мы говорим: поднимитесь выше накипи, старайтесь приносить пользу на Земле. Тем, чья Прямая дорога ведет к опасности, мы повторяем слова Пророка: «Не говорите о тех, кто пал на Божьем пути, что они мертвы, — нет, они живы!» Леви внимательно смотрит на имама — маленький, не способный грешить человечек, олицетворяющий систему веры, которая не так давно привела к смерти сотни людей, в том числе тех, что ездят на работу из северного Нью-Джерси. С высоких точек
— Что ж, господа, с благополучным окончанием, — говорит учитель, сидящий справа. Это Эдам Бронсон, эмигрант из Барбадоса, который преподает математику бизнеса десятому и одиннадцатому классам. — Я всегда благодарю Господа, если школьный год окончился без убийств.
— Вы слишком много смотрите «Новости», — говорит ему Джек. — Мы не колумбийцы — это ведь было в Колорадо, на Диком Западе. В Центральной школе сейчас безопаснее, чем когда я учился здесь. Банды черных имели самодельные пистолеты, и на входах не было замков безопасности или охранников. Считалось, что дежурные в коридорах обеспечивают безопасность. А им везло, если их не сбрасывали с лестницы.
— Я просто глазам своим не мог поверить, когда приехал сюда, — говорит Эдам со своим трудно понятным акцентом, в котором звучит музыка теплого острова, грохот далекого стального барабана, — полиция в коридорах и в кафетерии. На Барбадосе мы делили рассыпающиеся учебники и использовали обе стороны бумаги, каждый обрывок — так мы ценили образование. Нам и в голову не приходило бедокурить. А тут, в этом большом здании, требуются охранники, точно в тюрьме, и ученики только и знают, что разрушать. Не понимаю я эту ненависть американцев к приличию и порядку.
— Считайте это любовью к свободе. Свобода — это знание.
— Мои ученики не верят, что им когда-либо понадобится знание математики бизнеса. Они воображают, что компьютер все сделает за них. Они считают, что человеческий мозг находится в вечном отпуске и что отныне ему остается лишь воспринимать удовольствия.
Преподаватели строятся по двое для процессии, и Эдам, спаренный с учителем, сидящим через проход, идет впереди Леви, но оборачивается и продолжает разговор:
— Джек, скажите-ка. Есть кое-что, о чем мне неудобно кого-либо спрашивать. Кто такой Джи-Ло? Мои ученики все время ссылаются на него.
— Это она. Певица. Актриса, — громко произносит Джек, чтобы было слышно впереди. — Испаноязычная. Очень хороша собой. Похоже, с мощным задом. Больше ничего не могу сказать. В жизни наступает такое время, — поясняет он, чтобы уроженец Барбадоса не счел, что он решил оборвать разговор, — когда знаменитости уже не имеют для вас такого значения, как раньше.
Он только сейчас замечает, что учитель, с которым он был спарен во время гимна, — это женщина, мисс Макензи, которая преподает в двенадцатом классе английский, и зовут ее Каролина. Тощая, с квадратной челюстью, этакое здоровое животное, седеющие волосы подстрижены по-старомодному под пажа, челка на уровне бровей.
— Кэрри, — тепло обращается к ней Джек. — Что это я слышу: ты изучаешь «Секс» со своими учениками?
Она живет с другой женщиной в Парамусе, и Леви считает, что может подтрунить над ней, как если бы это был мужчина.
— Не говори гадостей, Джек, — говорит она без улыбки. — Это один из его мемуаров — тот, где в титуле есть слова «большой куш». Книга стояла у меня в списке для желающих, никто не обязан был ее читать.
— Да, но какого о ней мнения те, кто прочел?
— О, — ровным враждебным тоном сообщает она ему сквозь грохот, и шарканье ног, и музыку гимна, — они это воспринимают как должное. Они все это уже видели у себя дома.
Весь человеческий конгломерат, собравшийся на это событие — выпускники, преподаватели, родители, дедушки и бабушки, дяди и тети, племянницы и племянники, — вываливается из аудитории в передний зал, где в длинных шкафах, словно сокровища умерших
фараонов, стоят на страже магического прошлого закупоренные трофеи спортсменов, затем выходят в широкие двери, распахнутые навстречу раннему июньскому солнцу и покрытому пылью озеру каменных глыб, и спускаются по широким ступеням фронтона, болтая и перекликаясь в этот триумфальный день. Когда-то эта величественная гранитная лестница выходила на просторную зеленую лужайку, которую окружали симметрично посаженные кусты, но требования автомобиля откусывали от нее, а потом и вовсе отрезали до этой черты, расширив Тилден-авеню (вызывающе так единогласно переименованную демократическим советом старейшин после того, как в 1877 году пост президента был украден избирательной комиссией, в которой господствовали республиканцы и которая сцепилась с Югом, стремившимся ликвидировать защиту военными с Севера своего негритянского населения), так что теперь нижние гранитные ступени выходят прямо на тротуар — тротуар, отделенный от заасфальтированной улицы узкой полоской дерна, который всего две-три недели бывает зеленым, а потом летний зной и неосторожные шаги превращают весенние побеги в ровный ковер мертвой травы. За краем тротуара асфальтовый проспект, весь взъерошенный, словно наспех накрытая постель, со своими заделанными и перезаделанными ямами и черными, залитыми дегтем, пробоинами от непрерывно едущих тяжелых машин и грузовиков, был перекрыт на час для проезда оранжевыми баррикадами, чтобы толпа, собравшаяся на церемонию, могла постоять, и насладиться обществом друг друга, и дождаться недавних выпускников, которые должны вернуть в здание свои одежды и окончательно попрощаться.Передвигаясь в этой толпе, не спеша домой, где ему предстоит начать лето в обществе жены, и помрачнев после милого разговора с Кэрри Макензи от сознания, что он не принадлежит к этому обществу вседозволенности, Джек Леви вдруг наталкивается на Терезу Маллой. Раскрасневшаяся, вся в веснушках, она в светлом льняном костюме, к мятому жакету которого приколота уже увядшая орхидея. Он торжественно приветствует ее:
— Поздравляю, мисс Маллой.
— Привет! — восклицает она в ответ и слегка касается его плеча, словно желая восстановить намечавшуюся в последнюю встречу интимность их отношений. И, задыхаясь, схватив первые пришедшие в голову слова, говорит: — Вам, должно быть, предстоит чудесное лето!
Мысль о лете возвращает Леви в реальность.
— О-о… как всегда, как всегда, — говорит он ей. — Мы ничего особенного не делаем. Бет всего две-три недели свободна от библиотеки. А я пытаюсь заработать на булавки уроками. Наш сын живет в Нью-Мексико, и мы обычно ездим к нему в августе на недельку — там жарко, но не душно, как здесь. У Бет сестра живет в Вашингтоне, но там еще более душно, поэтому она обычно приезжает к нам, и мы выезжаем на недельку в горы — на ту или другую сторону делавэрских водопадов. Но нынче она так занята — вечно случается что-то экстренное, так что в это лето… — «Заткнись, Леви. Не заговаривай человека до смерти. Может, и хорошо, что „мы“ выскочило, напомнив этой женщине, что у него есть жена». Вообще-то он считает, что они из одной среды — обе белокожие и склонные к полноте, но Бет опередила ее лет на двадцать. — А вы? Вы с Ахмадом?
Одета она достаточно степенно — в светло-желтом льняном костюме с белой блузкой, однако яркие дополнения наводят на мысль о свободомыслии: перед нами художница и мать. Тяжелые кольца с бирюзой оттягивают вниз ее крепкие, с короткими ногтями пальцы, а на руках, покрытых блестящим на солнце пушком, звенят золотые и коралловые браслеты. К удивлению, голова ее, кроме края волос на ирландском белом покатом лбу, куда выбилось несколько непокорных рыжих волосинок, покрыта большой шелковой косынкой с абстрактными квадратами и яркими кольцами, завязанной под подбородком. Глядя в глаза Леви и увидев, как он уставился на ее деланно-скромно наброшенную яркую косынку, она смеется и поясняет:
— Ахмад хотел, чтобы я это надела. Он сказал: единственное, что он хочет видеть на своем выпуске, — это свою мать, которая не выглядела бы распутницей.
— О Господи! Но во всяком случае, эта косынка, как ни странно, вам идет. А орхидея — это тоже была идея Ахмада?
— В общем — нет. Другие мальчики дарят орхидеи своим матерям, и Ахмад чувствовал бы себя неловко, если бы этого не сделал. В нем сидит этот конформизм.
Ее лицо с такими зелеными навыкате глазами, светлыми, как песколюб, обрамленное косынкой, словно выглядывает на Леви из-за угла, — его прикрытость заставляет думать, что под ним скрывается ослепительная нагота. Косынка на ее голове говорит о покорности, и это волнует Леви. Он придвигается к ней в толпе, словно беря ее под свою защиту. Она говорит ему: