Тесей. Царь должен умереть
Шрифт:
— Да, такой царь будет — царь. — Помолчал, задумавшись, и добавил: — Если придет этот день — покрась парус своего корабля в белый цвет. Я посажу наблюдателей на Сунийском мысе. Когда у них загорится огонь — у бога будут вести для меня. Белый парус, запомни!
— Мой господин, — это критянин обратился к отцу. — Мне все равно, идет ваш сын или нет, но беспорядков быть не должно. Будьте любезны уладить распри: эти женщины выдерут друг другу глаза.
Я оглянулся. Матери выбранных ребят спорили, чей из сыновей должен быть освобожден вместо меня. Подошли их родственники-мужчины — он был прав, что боялся беспорядков.
— Здесь не
Последний мальчик подошел, встал на колени, приложил ко лбу мою руку, спросил, что он может сделать для меня… Он был из бедняков. Я глянул через его плечо — и увидел, что мой Биас плачет. Он был гораздо умнее всех остальных Товарищей, но сейчас я увидел на его лице то, чего он никогда мне не говорил. Я ничем не мог ему помочь — только взял за руку.
— Отец, — говорю, — пусть элевсинцы соберут свое Собрание, чтобы женщины не попытались снова захватить власть. Там всё в порядке…
Я не закончил, но критянин устал нас ждать. Он крикнул своим солдатам, — резко, будто лис пролаял, — они образовали двойную колонну с местом в середине для нас… Все двигались разом, в ногу, — немыслимо четко и слаженно. Отец обнял меня, и я понял, что он уже не надеется меня увидеть. Матери жертв принесли своим детям небольшие узелки с едой, собранные наспех на дорогу; мать того последнего паренька подошла ко мне, — непрерывно кланяясь, с рукой у лба, — и отдала узелок мне.
А когда становился в строй, — как сейчас помню, — я подумал, что выбрал бы костюм получше, если б знал, что отправлюсь на Крит. Именно об этом подумал почему-то, ни о чем другом.
4
КРИТ
1
На корабле отдавали швартовы, а я думал: «Вот был я царь и наследник царя… а теперь — раб».
Это был большой корабль. На форштевне — резная бычья голова, с цветком на лбу и с позолоченными рогами… Черные солдаты сидели на скамьях между гребцами в средней части корабля; там же над ними был мостик, где в кресле сидел капитан, а рядом — командир над гребцами. Мы, жертвы, находились на кормовой палубе и спали под тентом, словно заплатили за это путешествие: мы принадлежали богу, и нас должны были довезти в сохранности. Целый день возле нас была охрана, а ночью она удваивалась: следили, чтобы никто не лег с девушками.
Время для меня остановилось. Я больше не принадлежал себе, а снова, как в детстве, лежал в руке бога; меня баюкало море, вокруг нас носились дельфины, ныряли под волны, сопели через лоб — «Ффу-у!»… Я лежал и смотрел на них, больше нечего было делать.
К югу от Суния нас взял в конвой боевой корабль, быстрый пентеконтер. Иногда на мысах островов мы видели пиратские стоянки — корабли у берега, наблюдательные вышки, — но никто за нами не погнался, мы были им не по зубам.
Все это проходило мимо, а я — я наслаждался отдыхом, как бывает, когда слушаешь певца. «Я иду на жертву, — говорил я себе, — но сам Посейдон призвал меня. Меня, у кого в детстве не было отца среди людей. Посейдон меня призвал — и это останется со мной навсегда…»
И вот я валялся на солнце, ел, спал, любовался морем — и вполуха слушал корабельные шумы.
Ранним утром в розово-серой мгле мы пробирались между Кикладами. Примерно около восхода я услышал сердитые голоса. На любом корабле их бывает достаточно, а мы шли между Кеосом и Кифносом, — там было
на что посмотреть, — так что я поначалу не обратил внимания; но шум стал настолько дик, что пришлось оглянуться. Один из афинских ребят дрался с элевсинцем. Они катались по палубе, а по мостику к ним шагал капитан. Глаза его были полуприкрыты, скучный утомленный вид, как у человека, привычно делавшего это сотни раз… — а в руке вился тонкий кнут. Я бы и от ледяной воды не очнулся так быстро. Бросился к ним, растащил… Они сидели, тяжело дыша, терли свои шишки, — капитан пожал плечами и пошел назад.— Опомнитесь, — говорю. — Вы что, хотите, чтобы этот критянин высек вас на глазах своих рабов? Где ваша гордость?
Они заговорили разом, остальные вступились, — кто за одного, кто за другого, — гвалт поднялся!..
— Тихо! — кричу.
Все смолкли, на меня уставились тринадцать пар глаз… А я растерялся. «Что дальше?» — думаю. Словно схватился за меч — а его нет. «Что я делаю? — думаю. — Я ведь сам такой же раб. Можно быть царем среди жертв?» И эти слова как эхо в голове: «Можно быть царем?.. Я ведь сам раб!..»
Все ждали. Я ткнул пальцем в элевсинца — его я знал.
— Ты первый Аминтор, — говорю. — В чем дело?
Он был черноволосый, густые брови срослись над орлиным носом, и глаза были орлиные… И вот он — глаза горят…
— Тезей, — говорит. — Этот сын горшечника — у него до сих пор глина в волосах — сел на мое место. Я сказал ему, пусть убирается, а он начал дерзить!
— Теперь ты!
Афинянин был бледен.
— Я могу быть рабом Миноса, Аминтор, но тебе я не раб. А что до моего отца, — ты, землепоклонник, — я по крайней мере могу его назвать! Мы знаем, чего стоят ваши женщины…
Я поглядел на них и понял, что драку начал Аминтор. Но ведь он был лучше того, второго…
— Вы еще не кончили оскорблять друг друга? — говорю. — Знайте только, что при этом вы оскорбляете меня. Слушай, Формион, элевсинские обычаи я утверждал. Если они тебя не устраивают — обращайся ко мне, я отвечаю. А ты, Аминтор, как видно, здесь больше значишь, чем я? Скажи нам всем, чего ты ждешь от нас, чтоб мы тебя нечаянно не обидели.
Они пробормотали что-то, притихли… Все глядели на меня преданными собачьими глазами: где проявился гнев — там должна быть и сила, и они надеялись на нее. То же самое бывает среди воинов в трудный час. Но горе тому, кто возбудил эту надежду — и не оправдает ее.
Я сидел на тюке шерсти — дань какого-то маленького городка — и смотрел на них. За время наших трапез я уже узнал имена четверых афинских мальчишек: Формион; Теламон, сын мелкого арендатора, тихий и спокойный; скромный, изящный паренек по имени Иппий — его я где-то раньше видел; и Ирий — это его мать так жутко кричала при жеребьевке, она была наложницей какого-то дворянина. Мальчик был хрупкий, с тонким голосом, с какими-то девичьими манерами, но вдали от маминой юбки держался не хуже других.
О девушках я знал и того меньше. Хриза была прекрасна, словно лилия, — бело-золотой цветок без малейшего изъяна, — это по ней плакал весь народ. Меланто была минойкой — решительная, здоровая деваха, живая и энергичная… Нефела — робкая и плаксивая; Гелика — стройная, молчаливая, чуть косоглазая; Рена и Филия, похоже, красивые дурочки; и Феба — честная, добрая, но некрасивая, как репка. Вот и всё, что я знал. Теперь я рассматривал их, стараясь угадать, на что они будут способны; а они глядели на меня, как утопающие на плот.